– Знаю. Ну и что же ты хочешь?
– С девчонками – ничего. Они только и делают, что хихикают. Я уже пробовал. Это не серьезно. Хиханьки да хаханьки. – Он подошел к стене и размазал пальцем большое желтое пятно. – Нет, – сказал он, не оборачиваясь. – Я пойду достану отцовский пистолет.
Над теннисными мячами, думал он. Они белые, как овечки после купанья. Кровь и овечки.
– Это должна быть женщина, – сказал он тихо, – а не девчонка.
Гомон с реки звучал в комнате приглушенно, как бы процеженный. «Мужская восьмерка. Цишбрунн». На этот раз победил «Ренус». Повидло медленно подсыхало на деревянном полу, затвердевало, как коровья лепешка. С громким жужжаньем летали мухи, пахло сладким, мухи ползали по школьным учебникам, по одежде, алчно перелетали с пятна на пятно, с лужицы на лужицу, их губила алчность, они никак не могли усидеть на одном месте. Мальчики словно окаменели. Гриф лежал, вперив взгляд в потолок, с сигаретой в зубах. Пауль сидел на краешке кровати, согнувшись, как старик. Тяжесть, причины которой он не сумел бы назвать, давила на него, стискивала со всех сторон, подминала под себя, темная и непереносимая. Он вдруг вскочил, выбежал из комнаты на чердак, схватил еще одну банку с повидлом и, вернувшись в комнату, поднял над головой… Нет, он не кинул банку, он так и остался стоять, вытянув руку кверху. А потом рука медленно опустилась, и мальчик поставил банку на сложенный бумажный пакет, который лежал на полочке. «Брюки Фюрст» – было написано на пакете. «Брюки – только у Фюрста».
– Нет, – сказал он, – лучше я пойду возьму его. Гриф выпустил дым изо рта, стараясь попасть в муху
на стене. Потом прицелился и бросил окурок в пятно на полу; мухи взлетели, но уже спустя секунду нерешительно расселись вокруг дымящегося окурка, который медленно погружался в разлитое повидло, а потом с шипеньем погас.
– Завтра вечером, – сказал он, – я уже буду в Любеке у дяди. Рыбалка, парусные лодки, купанье в Балтийском море. А ты, ты будешь завтра в Долине Грохочущих Копыт.
Пауль сидел неподвижно. Завтра, думал он, завтра я хочу быть мертвым. Кровь на теннисных мячах, темно-красная кровь. Словно в шерсти овечки; овечка напитается моей кровью. Овечка!… Я уже не увижу лавровый венок, завоеванный сестрами: «Женщинам-победительницам на двойке», черные буквы на золотом фоне; венок будет висеть на стене между каникулярными фотографиями из Цаллигкофена, засушенными букетами и открытками с кошечками; рядом со вставленным в рамку свидетельством об окончании средней школы, которое красуется над кроватью Розы, неподалеку от диплома за плаванье над кроватью Франциски; между цветными репродукциями святых, в честь которых назвали сестер: Розы из Лимы и Франциски Романской, рядом с еще одним лавровым венком: «Женщинам-победительницам в парной гребле», прямо под распятьем. От темно-красной крови воре теннисных мячей склеится, станет жестким. Кровь брата, который предпочел смерть греху.
– Когда-нибудь и я хочу ее увидеть. Долину Грохочущих Копыт, – сказал Гриф. – Сяду там наверху, где ты всегда сидишь, и услышу, как лошади галопом мчатся через перевал и спускаются к озеру, услышу, как грохочут копыта в узком ущелье и как конское ржанье растекается над горными вершинами, подобно… подобно летучей жидкости.
Пауль презрительно смотрел на Грифа, который присел на кровати и с воодушевлением описывал то, чего никогда в жизни не видел: этих лошадей, целые табуны лошадей, и как они летят по перевалу, а потом, цокая копытами, несутся вскачь в долину. Но ведь там паслась только одна молодая лошадка, и только один раз она, разорвав путы, удрала с выгона и поскакала вниз к озеру, но стук ее копыт напоминал не громоподобный грохот, а всего лишь легкое пощелкиванье. И как давно уже это было, года три назад, а может, и все четыре.
– Ну, а ты, – сказал он тихо, – будешь, значит, ездить на рыбалку, ходить под парусом, купаться в море и в высоких резиновых сапогах подыматься вверх по течению быстрых ручьев, чтобы ловить там рыбу руками.
– Да, – сказал Гриф устало, – мой дядя ловит рыб руками, даже лососей, да… – Он опять опустился на кровать и вздохнул.
Его дядя в Любеке не поймал ни одной рыбы не то что руками, но и удочкой и сетью тоже. И он. Гриф, вообще сомневался, водятся ли в Балтийском море и в окрестных речушках лососи. У его дяди был небольшой консервный завод: в старых сараях на заднем дворе рыбу потрошили, засаливали и консервировали в масле или в томате; древняя машина загоняла рыб в банки; она опускалась на маленькие банки с усталым кряхтеньем и закупоривала рыб в светлую жесть. На дворе валялись комья влажной соли, рыбьи кости, чешуя и внутренности; пронзительно кричали чайки, и рыбья кровь обрызгивала белые руки работниц, а потом стекала по ним светло-красная, водянистая.
– Лососи, – сказал Гриф, – гладкие, серебристо-розовые, они сильные и такие красивые, что их грех есть; когда держишь лосося в руке, то чувствуешь, до чего он сильный.
Пауль поежился: однажды на рождество они ели дома консервы из лосося – прошитое осколками костей месиво цвета замазки плавало в розоватой жидкости.
– И когда они выпрыгивают из воды, их можно поймать прямо на лету, – сказал Гриф; он приподнялся на кровати, встал на колени и развел в стороны руки с растопыренными пальцами, а потом вдруг сблизил руки и замер, словно вот-вот схватит кого-то за горло; руки мальчика были неподвижны, лицо окаменело, казалось, он молится какому-то суровому божеству; мягкий желтый свет падал на его застывшие руки, придавал румяному лицу темно-коричневый оттенок.
– Вот так, – тихо сказал наконец Гриф и сделал движение, будто ловит на лету рыбу, а потом вдруг опустил руки, они бессильно упали, словно у умирающего. – Да, – сказал он и, спрыгнув на пол, взял с полки картонную коробочку с пистолетом, открыл ее и так быстро протянул Паулю, что тот не успел отвернуться. – Посмотри-ка на него, – сказал он, – посмотри.
Пистолет был хлипкий, совсем плоский, ни дать ни взять игрушечный, только сделан из более прочного материала, из никеля, и лишь это одно придавало ему некоторую значительность и серьезность.
А потом Гриф бросил открытую коробку с пистолетом на колени Паулю, пошел на чердак, снял с книжной полки запечатанную банку, вернулся, поддел ногтем крышку, вытащил из желоба чуть подгнившее резиновое колечко, вынул из коробки пистолет и медленно опустил его в повидло; оба мальчика наблюдали за тем, как повидло, слегка приподнявшись, доползло до горлышка банки. Потом Гриф снова вложил в желобок резиновое колечко, завинтил крышку и поставил банку на старое место.
– Пошли, – сказал он, и его лицо опять стало жестким и темным, – пошли, достанем пистолет твоего отца.
– Тебе идти нельзя, – сказал Пауль, – придется влезть в окно, они не оставили мне ключа, я пройду с заднего двора, вдвоем нас скорее заметят; они не оставили мне ключа, думали, я приду смотреть греблю…
– Гребля, – сказал Гриф, – водный спорт, вот чем у них голова забита. – Он замолчал, и мальчики прислушались: на берегу кричали мороженщики, играл духовой оркестр, потом загудел пароход.
– Перерыв, – сказал Гриф. – Времени у нас вагон. Хорошо, иди один, но поклянись, что вернешься и принесешь сюда пистолет. Железно?
– Да.
– Дай руку.
Они пожали друг другу руки, ладони у них были теплые и сухие, но каждый из них пожалел, что рукопожатие товарища было не такое крепкое, как ему хотелось бы.
– Сколько времени у тебя уйдет?
– Двадцать минут, – сказал Пауль, – я так часто проделывал это мысленно, но только мысленно… Надо открыть отверткой… У меня уйдет двадцать минут.
– Хорошо, – сказал Гриф, быстро перевернулся на другой бок и взял с тумбочки часы. – Сейчас без десяти шесть, в четверть седьмого ты уже