— К сожалению, Бог не до конца хранит простодушных. Тебе с рук это не сойдет…
Не знаю, что они сказали ему, — может быть, убьют меня? Отказаться от роли Гамлета? Ула уезжает — ей все равно. Отец доживает в тихом зловонии нашей родовой берлоги. Антон выкрутится из неприятностей, Севка отбудет разоружать мир далее. Я в ожидании варягов вернусь в кафе ЦДЛ, буду жить там в форме пограничника, напиваться с Тауринем и спать за столиком.
Но ведь Соломон завещал мне эту небывалую роль. Кроме меня больше никто не доиграет этот спектакль — только мы с ним знаем конец пьесы. Все остальные умерли или забыли.
Может быть, они сказали Севке, что убьют меня. Но Ула все равно уезжает. Разве мне теперь дороже оставшиеся унылые десять-пятнадцать лет жизни? Долгие пустые серые дни похмельного смурняка.
Но ничего этого не объяснишь Севке, он этого понять не сможет. Или не захочет — все равно. Я только сказал ему:
— Я должен выяснить всю правду…
Севка сморщился досадливо и брезгливо:
— Да не пичкай ты меня своими глупостями! Я это давно скушал! Ты хочешь набрать полный рот говна и заплевать им рожу. Вот чего ты добиваешься. Но ты силенок не рассчитал — они тебе это же дерьмо в глотку запихнут! Тоже мне — Аника-воин!
Я ничего не ответил ему, и Севка спросил с надеждой:
— Если я смогу растоптать эту вонь — с Антоном, ты дашь мне слово угомониться?
Я покачал головой:
— Нет, Севка, я свою жизнь на эту историю поставил. Чего мне Антона жалеть? Пусть отбивается, как сможет. А не сможет — пусть под суд идет…
Севка смотрел на меня во все глаза:
— Леха, ты, по-моему, совсем с катушек соскочил…
— Может быть. Но мне все равно.
Пусто — без каких-либо чувств, без вражды и без сочувствия помолчали, потом Севка примирительно буркнул:
— Ладно, ты хоть эту неделю — до моего отъезда, посиди тихо, не высовывайся, я постараюсь что-нибудь сделать для Антона, может удастся чего-нибудь словчить.
— Словчи, — кивнул я. — Ты у нас вообще ловкий, тебя толкачом в ступе не поймаешь…
Севка проводил меня в прихожую, попросил позвонить через пару дней.
Захлопнул дверь я за собой, вошел в кабину лифта и по чувствовал себя тошнотворно плохо — наверное, как Лежава, летящий в шахту. Скрипел над головой трос, проржавевший, тонкий, изношенный. Скоро оборвется.
38. УЛА. ПОРОГ АДА
Одно окно было закрашено не доверху и через прозрачную стеклянную щель я видела полосу неба — густосерого, исчерненного дождем, как угольной пылью. Санитарный автобус вскрикивал иногда сиреной — пронзительно-остро, будто ему было так же больно, как мне, и я вспомнила о том, что уже слышала этот крик — предостережение о нестерпимой боли. Когда-то давно так кричала милицейская машина на Ленинском проспекте — перед проездом дорогих гостей, которых мы приветствовали с Шуриком со всем московским гостеприимством.
Я тогда уже знала, что значит этот страшный крик — но еще не могла поверить, что кричит он мне.
Иногда автобус подкидывало на ухабах, и тогда мне казалось, что вязка вырывает мне руки. А ног я не чувствовала. Вязка — они называли мои путы вязкой. Из длинного лампового фитиля.
Керосиновая лампа — символ тишины, уюта, домашнего круга. Фитиль — сердцевина света. Больше негде нет керосиновых ламп. Фитили ушли на вязки.
На мне горит сейчас фитиль — без света, только болью, ужасной мукой — на моих локтях, плечах, в груди.
Я сдалась, я попросила бандитов, и сама еле расслышала свой голос:
— Отпустите вязку… пожалуйста… отпустите… я не буду вырываться…
— Лежи, лежи спокойно, — сказал надо мной сумасшедший врач Николай Сергеевич, сказал тускло, равнодушно, без злости. — Лежи, не вертись, будет не больно. Скоро приедем.
Санитар, сидевший на стульчике у меня в ногах — с острым корявым лицом, вытянутым вперед, весь тяжело присаженный книзу, похожий на громадную крысу, предложил:
— Давайте остановимся…
Надежда колыхнула во мне боль и чуть притупила ее.
— Здесь за углом магазин, я сбегаю за пивком. А то вспрел прямо, пока с этой дурой возились…
Боль вскочила во мне и протяжно заголосила, завыла, она разбудила страх с новой силой, и я не могла его уговорить, что пока человек жив — еще есть надежда и страданиям приходит конец.
И шофер сказал:
— Это правильно — надо пивка хлебнуть…
Врач засмеялся:
— А пить за рулем не боишься?
Все дружно захохотали.
Второй санитар, отсмеявшись, заметил:
— В случае чего мы надоедного мента самого сюда затащим — вон ей в компанию…
Машина остановилась, замолчал мотор, они гремели медяками, собирая на пиво, и врач сказал санитару:
— Ты, Вась, за меня одиннадцать копеек добавь, а то у меня только рубль на обед остался…
Захлопнулась дверь, я услышала, как отчетливо стучат по железной крыше капли дождя. Туки- туки-тук… Туки-туки-тук…
Я баюкала и успокаивала, уговаривая заснуть поскорее своих детей. Боль и страх. Они бесновались и ревели во мне. Я чувствовала, как непрерывно пухну, отекаю, непомерно расту — я уже была больше автобуса, больше города, я была размером с мир. И вся полна моими отвратительными детьми, которых звали Боль и Страх.
Господи! Приди мне на помощь. Мои дети вырвутся наружу, они больше и сильнее меня. Они поглотят все.
Может быть — это кара мне за то, что я догадалась о неисчезающей энергии ненависти? Или мои боль и страх бесследно утекут вместе со стучащим по крыше дождем? Туки-туки-тук…
Не говори — мне плохо, говори — мне горько…
Дождь стучит монотонно по крыше, молча курят бандиты. Тихо и пусто, будто мы одни в этом мире. Никто не знает, куда они заволокли меня. Шурик видел. Но что он может сделать?
Туки— туки-тук… Я осталась одна во всем мире. И мои страшные дети.
Ты — ниточка вечной пряжи, которой Господь соединяет жизнь прошлую и жизнь будущую…
Усните, угомонитесь, дайте мне минуту покоя!
…Так стучали капли дождя по крыше Алешкиного «москвича», когда мы с ним ездили в Крым. Мы не могли устроиться в гостинице и спали в машине. В поле было очень холодно, дул острый ветер и по крыше стучал дождь. А мы лежали обнявшись, нам было тепло и сладостно, и еще ничего не происходило — не было этого санитарного автобуса, сумасшедшего врача, у которого не хватает на пиво, я не хотела знать о лепрозориях и прокаженных, не было, в моей памяти не было лица убийцы, а только подсознательно обитал неясный грозный образ, не протянул мне Симон из города Реховот спасительную ниточку, которая разорвала мое сердце и превратилась в кошмарную вязку из лампового фитиля…
В моем скачущем помутившемся сознании всплывали воспоминания, как матрешки, — я открывала