Люблю. Люблю датское пиво. «Посольскую» водку, шотландский виски, финскую баню, бразильский кофе, американские сигареты.
На дне разрушенного храма?
Люблю еврейскую женщину.
Люблю писать — без положительных героев.
В костях еще ныла стужа плывунов, затопивших Китеж.
Одной задницей на двух стульях не усядешься.
Разве тебе жалко мира вещей? Ты уже зажился в нем. Тебе осталось совсем мало — скоро тебя окончательно поглотит стоячая ледяная вода затопленной молельни. Человек тонет, когда легкие заливает водой. У тебя осталось дыхания на один большой вдох.
Этот вдох тебе дарован миром процессов и трансформирован в виде истории смерти пожилого еврейского комедианта. Вдохни глубже — есть надежда вынырнуть. Там — Ула. Далеко наверху, на зыбкой кромке затопления, на последней грани человеческого бытия.
Водка пролетела без вкуса, без горечи. И запаха у нее не было. Стоячая вода в легких.
— …Ну-ка, Алеха, оцени эту красноперочку, — толкал меня в бок Серафим, протягивая мне кусок светящейся янтарем копченой рыбины. — Не казенная, настоящий «самосол». Из Ростова пригнали. Глянь, прямо сало капает…
Мы — пирующие на дне утопленники. Утопленники едят копченую рыбу. Нет, рыба ест утопленников. Невидимый рыболов, неведомый ловец душ наживляет крючки копченой красноперкой. Дешевыми бабами. Черными «волгами».
Бесконечная ловитва. На дне разрушенного, затопленного храма.
Утопленники, пируют, закусывают, спорят.
Сухоногий, раздувшийся от заглоченной обманки власти генерал Васька красноглазо ярится:
— Житья нет — заворовали! Среди бела дня чистят квартиры. Наладилось ворье — ложится на площадку, ногами понизу двери — бах! — и дверь вылетает, как не было.
— Двери нынче жидкие! — понимающе комментирует Як-як. — Я свою в железную раму вставил…
Наливной, нежный, как выдранный из створок моллюск, придонный житель Як-як, что ты нахватал в свой необъятный зоб за дверью в железной раме? Неустрашимый партизан наших хозяйственных тылов, какие несметные сокровища отбил ты с хитрого крючка советской власти?
— А тут новое чепе — с Пироговки трамвай угнали! — жаловался Точилин, разжевывая кусок свежей севрюги и хрустко закусывая маринованным огурчиком.
— Во, молодцы! — захохотал Антон. — Переправят в Тбилиси, загонят черножопым по тройной цене. Вась, сколько трамвай стоит?
— Хрен его знает, — пожал острыми плечами генерал. — Тысяч двадцать. Или десять. Да не в этом дело — его ж наверняка из хулиганства угнали. Теперь его хер найдешь, нигде же ни порядка, ни учета не существует…
— В том-то и беда наша, — глубокомысленно раззявил сомовью пасть Серафим. — Ленин еще говорил: социализм — это учет!
Ах ты, мой дорогой теоретик, вздувшийся утоня. Где, на какой политучебе объяснял ты это проглоченным срамотушечкам и мурмулеточкам?
— Социализм — это учет похищенного! — пошутил Як-як, и сразу испугался — не рано ли болтать начал, да все захохотали. И он улыбнулся вялым оскалом топляка — вышло не рано — коли закуска вкусна и шутка остра.
Бесовский наш игумен Андрей допил свой оранжевый сочок и сообщил:
— Мне тут один адвокат крупный доказывал, что поголовное воровство среди советских граждан есть выражение политэкономического закона стихийного перераспределения ценностей…
— Ну, это ты брось! — отрезал Точилин.
— А чего бросать? — лениво ответил Андрей. — Этот еврей все правильно разобъяснил — нищета людская, на бутылку всегда не хватает. Вот и тащат, кто чего может.
— Это-то верно, — смягчился Точилин. — Уж как на производстве воруют — не приведи Господь! Просто все подряд тащат, как муравьи…
— Погляди, чего у него за пазухой, — узнаешь, где он работает, — заржал Серафим.
Антон встал, сменил намокшую простыню на свежую, горяченькую, сказал задумчиво:
— Мы людям пишем в характеристиках — «вносит в работу то да се». А правильно было бы писать — «выносит с работы…»
Еще посмеялись, я выпил большую стопку и с тоской посмотрел на Антона.
Антошка, братан мой дорогой, и ты уже давно подвсплыл вверх брюхом. И судьба у нас одна — утопленников и пропойц на меже хоронят.
Давай выпьем, Антон. Зачем ты согласился на вариант Левки Красного? Ты мне ничего не сказал, но я знаю точно — ты эти деньги достал, нырнув до самого дна.
А! Все пропало! Все пустое.
А Як— як сокрушался, дожевывая бутерброд, и черные икринки обметали его сочный, как влагалище, рот:
— Ни чести, ни совести у людей не стало! Воруют неимоверно, изощряются. Никому верить нельзя — все самому проверять надо…
Андрей гадко заухмылялся, но Як-як искренне, со слезой в голубом ясном глазу продолжал:
— Вы вот, Андрей, правильно заметили — воруют, в первую голову, на бутылку. И пьянство у нас развилось чрезмерно, раньше такого не было. Строгость была, но порядок…
Из своей норы, с мягкого дивана, в тишке под корягой, вынырнул с полудремья Варламов, зычно крякнул — хорошо сохранился для такого старого утопленника.
— Да-а, пьет население, — вздохнул он. — Как никогда. И пресса об этом пишет, и постановление правительство приняло, а пьют все равно…
— Главное — бабы пить вовсю стали! — душевно взволновался, озаботился Серафим. — Раньше, нальешь ей, срамотушечке, рюмку кагора, она его и лижет целый вечер. А счас — хлобысть стаканище коньяку и — сразу за новым тянется. Была тут у меня одна на днях…
Антон перебил его:
— Вообще-то, если вдуматься, прямо катастрофа для производства. Куда ни ткнись, рабочего дня только начало — а один уже соображает, как бы выпить, другой — пьяный, третий — с опохмелюги. И работать некому…
Сплюнул сердито и залпом выпил свою рюмку, запил пивом.
— Я бы предложил сухой закон, — сказал Як-як деловито. — Вернее, полусухой — ударникам производства выдавать талон на две бутылки в месяц. И конец пьянству!
— А зарплату ударникам тоже будешь талонами платить? — спросил я его. — У нас половина бюджета на водке держится. Водка государству рубль тонна обходится, а у рабочих за нее все деньги отымают. На периферии в дни зарплаты деньги на заводы прямо из магазинов возят…
Варламов насмешливо улыбнулся, и Антон покачал головой:
— Этого ты не понимаешь, дурачок! Водочные деньги для зарплаты — это пустяки. Ущерб нашей экономике от пьянства всеобщего — в тысячу раз больше дохода. От пьянства — прогулы в миллиарды рабочих часов, самый высокий травматизм, самая низкая производительность труда, чудовищное воровство — всего не перечислишь…
Серафим упрямо бубнил, покачивая воздетым пальцем с длинным серым ногтем:
— Нет, сухой закон — это неправильно. Несправедливо. Народу тоже радость нужна. Отними у него выпивку — что у него в жизни останется? Нет, несправедливо…
Варламов со змеиной улыбочкой тонким голосом сказал мне:
— Вот, Серафим простой человек, а в отличие от тебя сразу берет быка за рога. Народу радость нужна тоже — понятно? И с этим фактором люди поумнее нас с тобой считаются всерьез…
Точилин согласно покивал, и уставший от этих сложностей участковый надзиратель выпрыгнул из него: