гладкие осклизлые хрящи, сочлененные в жирно смазанные суставы. И на изморщенной серой коже — дрессированная улыбка из дюжины пластмассовых зубов. Он наверняка дрессировал по вечерам свою улыбку, мял и мучил, он занашивал ее на харе, как актер обминает на себе театральное платье.
— Хочешь коньяку? — спросил Антон.
— Я бы с удовольствием, — выдавил из пасти еще пять зубов Гниломедов. — Но мне же к трем часам в Партконтроль…
— Ах, да! Эта напасть еще… — сморщился Антон. — Ты, Григорий Васильич, подготовил покаянное письмо?
— Конечно, — раскрыл папку Гниломедов. — При проверке факты подтвердились в целом, проведено совещание с руководителями подразделений, начальник СМУ-69 Аранович освобожден от занимаемой должности, начальнику управления механизации Киселеву строго указано…
— Подожди, Григорий Васильич, а что с бульдозерами?
— Тут написано, — Гниломедов взмахнул бумагой. — Как вы сказали, Антон Захарыч, бульдозеры сданы на базу Вторчермета как металлолом…
Я ждал, что тут Гниломедов от усердия взмахнет хвостом, стремительно и плавно всплывет под потолок, сделает округлый переворот, и вверх брюхом, как атакующая акула, поднырнет к столу. Но он, наверное, не успел, потому что Антон спросил мрачно:
— А Петрович все проверил?
— Безусловно — копии накладных предъявлены в УБХСС. Как первоприсутствующий в своем заведении, Антон говорил всем подчиненным «ты», но это бесцеремонное «ты» имело много кондиций. Первому заместителю Гниломедову он говорил «ты, Григорий Васильич». Второму заму Костыреву — «ты, Петрович». Своему помощнику Красному — «ты, Лева». Начальникам поменьше — «ты, Федоркин». А всех остальных — просто «ты», ибо дальше они утрачивали индивидуальность и растворялись в святом великом понятии «народ».
Красный повернул к Гниломедову свою острую рожу:
— Григорий Васильич, вы в Партконтроле напирайте на то, что УБХСС к нам претензий не имеет…
— А почему вы думаете, Лев Давыдыч, что обэхаэсники не будут иметь к нам претензий? — сладко улыбнулся ему Гниломедов, мягко вильнул верхними плавниками.
— Я вчера говорил с начальником хозуправления МВД Колесниковым — они нас просили включить в план капитальный ремонт трех зданий.
— И. что? — заинтересовался Антон.
— Ну, я ему ласково намекнул — включить могли бы в этом году, да его же коллеги не дают работать, нервируют коллектив. Если он с ними договорится — мы сразу же займемся их домами…
— Молодец, Левка, — кивнул Антон.
— Толково, Лев Давыдыч, толково, — одобрил Гниломедов. — Он в два счета нужные кнопки нажмет. Этот Колесников — жох, пробы негде ставить.
— А он обещал? — переспросил Антон.
— Сказал, что позвонит, — обронил Красный и с усмешкой добавил: — Ему же надо набить цену своей услуге…
— Может, зря бульдозеры на лом сдали? — пожалковал на пропавшее добро Антон.
— Да ну их к черту! — впервые без улыбки, от всей души, очень искренне сказал Гниломедов. — Из-за этой сволочи Арановича такие неприятности! Их брат всегда хочет быть умнее всех…
Гниломедов запнулся, увидев устремленный на него взгляд Левы, желтый, как сера, но ненависть к шустрому Арановичу почти мгновенно победила хранящую его сдержанность, и он со злобой закончил:
— Вы уж простите, Лев Давыдыч, но у вашего брата есть эта неприятная черта — соваться всюду, куда не просят… — помолчал и добавил, сипя от ярости: — Вырастаете, где вас не сеяли…
Он уже не переливался, не струился и не плавал гибко по кабинету, а походил на корявый анчар — он весь сочился ядом. В охватившем душевном порыве напрочь забыл свою дрессированную улыбку, и пластмассовые зубы его клацали как затвор, выпуская в нас клубы звуковых волн, отравленных смрадом ненависти. Наверное, они должны вызывать гнойные нарывы, зловонные язвы.
И не потому, что я люблю евреев, или мне хоть на копейку симпатичен Красный, а потому что мне противен Гниломедов, который — я не сомневаюсь — будущий Антошкин погубитель, я сказал с невинным лицом:
— А я и не знал, Лев Давыдович, что Аранович ваш брат…
Красный зло ухмыльнулся, Гниломедов смешался, Антон махнул рукой:
— Да нет — ты что, выражения такого не слыхал? — повернулся круто к Гниломедову: — Хватит ерунду молоть. Давай, я подпишу письмо, и езжай…
Он нацепил очки, еще раз пробежал письмо глазами и широко подмахнул, сердито бормоча под нос:
— Хозяева!.. Хозяйственнички!… Бизнесмены хреновы, матери вашей в горло кол!… Расточители!… Падлюки!…
Выплыл, чешуисто струясь, из кабинета Гниломедов, на прощанье тепло поручкался со мной, и дал-то я ему только два пальца, а он не оскорбился и не разозлился, не заорал на меня и не плюнул в рожу, а душевно помял мне обеими руками два пальчика — не сильно, но очень сердечно, по-товарищески крепко, выдрал из хари своей мятой улыбочку, будто заевшую застежку «молнии» раздернул, шепнул напутственно: «Хорошо пишете, Алексей Захарыч, крепко! С у-удовольствием читаю! И жена очень одобряет!…»
Сгинул, паскуда. Понюхал я пальцы свои с остервенением -точно! — воняют рыбьей слизью. И налет болотной зелени заметен. Теперь цыпки пойдут…
— Арановича жалко, — тяжело сказал Антон. — Толковый человек был.
— А он что, воровал? — поинтересовался я.
— Кабы воровал! — накатил желваки на скулы Антон. — Горя бы не знали. Он, видишь ли, за дело болеет! Все не болеют, а он болеет! Вот и достукался, мудрило грешное!
— Так что он сделал?
— Из металлолома два бульдозера восстановил, — хмыкнул Красный.
— И что?
— Нельзя.
— Почему? — удивился я.
— Ах, Лешка, мил-друг, не понять тебе этого, — вздохнул Антон. — Тут час надо объяснять этот идиотизм.
И Красный молчал. Я посмотрел на него — у Левки было лицо человека, озаренного только что пришедшей догадкой, какой-то необычайно ловкой и хитрой мыслью.
— Есть идея, — сказал он равнодушным голосом.
— Насчет Арановича? — все еще отстранение спросил Антон.
— Какого черта! Насчет денег!
— Да? — оживился Антон.
Господи, какие пустяки определяют человеческие судьбы! Не мучай меня с утра похмелье, не пей я по дороге водки, а здесь коньяк и кофе, я бы выслушал Левкино предложенье, и, может быть, ничего бы впоследствии не произошло. Или многое не произошло бы.
Но у меня распирало мочевой пузырь, я вскочил с места и, крикнув Левке — «погоди минуточку, я сейчас!», выскочил в туалет, за комнатой отдыха при кабинете.
Сколько нужно мужику, чтобы расстегнуть штаны, помочиться, застегнуть снова молнию и вернуться на свой стул? Минута? Две? Три?
Но когда я вернулся — понял, что они успели здесь перемолвиться без меня.
Они сидели с подсохшими отчужденными лицами, будто незнакомые, и в глазах их была недоброжелательность, и я сразу почувствовал, что их уже связал какой-то секрет, или тайна, а может быть — сговор, в котором мне места не было.