жулика! Вы его опозорили, все пути ему в жизни перекрыли! Последней опоры меня в жизни лишили!…

Распахнулась дверь в гостиную, и вбежала перепуганная мать:

— Что? Что здесь происходит? Что такое?

Я стал выпихивать ее из комнаты:

— Иди, мать, иди, тебе здесь нечего делать, иди, у нас мужской разговор…

И услышал сзади себя булькающий сиплый хрип, обернулся — отец сползал с кресла на ковер, и лицо его было синюшно-багрового цвета.

— Сердце… — хрипел он. — Сердце разрывается… Ой, как горит все внутри… Сердце болит…

Бросился к нему, хотел поднять и — не мог. Он весил тысячи тонн, он сросся с полом, с камнями этого дома. Он был неподъемный. Я надрывался, пытаясь оторвать его от ковра, и не мог.

Заголосила мать, и я крикнул ей:

— Неси быстрее нитроглицерин, валидол…

Глаза его закрывались тяжелыми перепонками век, быстро стекала краснота со щек, и он на глазах стал неотвратимо желтеть, блекнуть, подсыхать. Зубы его были крепко сжаты, я слышал скрип, когда раздвигал их, чтобы засунуть таблетки нитроглицерина.

— Притащи подушку из спальни, надо подложить ему под голову, — сказал я матери, а сам побежал к телефону вызывать скорую помощь. На коммутаторе долго было занято, потом женщина с безжизненным механическим голосом долго выспрашивала меня о симптомах, и я закричал ей: — Да поторопитесь, черт вас возьми! У него, по-моему, инфаркт!

— Обойдемся без ваших диагнозов, — ответила она так же механически. — Ждите, машина к вам пошла…

Я вернулся в гостиную. Мать подсунула ему подушку под голову, и нитроглицерин, видимо, помог — отец отчетливо дышал, ровно и неглубоко. Глаза его вновь были открыты, но яростный блеск в них пригас. У него был взгляд человека сломленного. И испытывающего сильное смущение из-за того, что почему-то лежит на полу.

— Схожу, приготовлю тебе горчичники на сердце, — сказала мать. — Сейчас врач сделает укол и перенесем тебя на кровать…

— Хорошо, — сказал отец и утомленно прикрыл глаза. Мать вышла, и наступила оглушительная тишина, разрезанная мелким пунктиром его усталого дыхания. Я смотрел на свои ботинки, и только сейчас заметил, что они испачканы в масле, вылившемся из разбитого картера «моськи».

— Вы меня все вместе погубили, — неожиданно ясно и негромко сказал отец. — Эх вы! Головотяпы — батьку на кобеля поменяли…

Я поднял на него взгляд и увидел все тот же жуткий зеленый огонь в его круглых неистовых глазах — он меня сейчас ненавидел.

— Ладно, отец, потом поговорим. Не стоит сейчас тебе разговаривать, полежи спокойно…

— Уж куда спокойнее! — слабая ухмылка раздвинула его губы, и во рту зловеще мигнула золотая коронка. — Ты ведь про меня все, небось, вынюхал? Все, верно, разузнал? Лучше бы меня расспросил — я бы тебе скорее рассказал. Да и верней, пожалуй…

— Нет, отец, ничего бы ты мне не рассказал. Ты не хотел, чтобы я знал это о тебе. Наверное, ты был прав…

— Вот видишь — хоть в чем-то я был прав, — он судорожно вздохнул. — Это ты точно говоришь, не сказал бы я тебе ничего. Чужой ты волчонок в нашей семье, как приблудный…

— Батя, не надо тебе сейчас разговаривать. Полежи тихо…

— Еще належусь тихо. Раньше я тебе не сказал бы, а сейчас скажу, — очень спокойно и отчетливо говорил он, старательно, формуя слова непослушными, словно замерзшими губами. — Тех ребят, что Пашка Гарнизонов вывез из Минска, звали Жигачев и Шубин. Петр Григорьевич Шубин…

И он засмеялся. Я видел, что ему — от сказанного или нитроглицерина — стало легче. Он засмеялся, и на лице его появилась дурашливая легкость. Или радость. Или насмешка.

— Жигачев уже умер. А Петр Григорьевич жив. Здоров. В атомном институте заведует режимом. Жив…

На лице его плавало веселое удивление. Вошла мать с горчичниками в тарелке, глубже раздвинула сорочку, поставила желтые бумажные квадратики на грудь, села сбоку на стул, пригорюнилась. Отец задышал спокойнее, ровнее, прикрыл глаза, его морило в дремоту. Он уже почти заснул, потом вдруг приоткрыл потухающий круглый зеленый глаз и сказал мне:

— Жив ведь! А-а! Ты сыщи его…

И заснул. Мать пошла к себе за лекарствами, а я сидел неподвижно и смотрел на спящего отца. И не мог заставить себя поверить, что это — мой отец. Мой родитель. Мое начало.

Я не верил ему. Смеху его. Его облегчению. Его словам.

Его сну.

В дверь позвонили, я побежал открывать врачам скорой помощи. Они прошли, не снимая своих черных форменных шинелей, и я еще подумал — почему у врачей должна быть такая устрашающая форма?

В гостиной старший поставил на пол рядом с отцом свой квадратный чемодан, встал на колени, приложил к груди отца трубочку фонендоскопа и внимательно долго слушал, наклонив набок голову, и я снова удивился — почему он не снимает фуражку. Потом повернулся к нам и деловито сказал:

— Экзитус.

— Что? Что? — переспросил я.

— Умер.

И дикий пронзительный крик матери заполнил все.

52. УЛА. ОДНОЛИКИЙ ЯНУС

— Есть миллион! — крикнули над головой, я вздрогнула и напугалась — мне показалось, что спрашивают у меня — есть миллион?

— У кого? — спросила я.

И очнулась.

— Есть миллион! — ответил радиоприемник. — Шестая доменная печь ордена Ленина Новолипецкого металлургического комбината выдала первый миллион тонн чугуна…

Я была вся мокрая от душного изнуряющего больного сна. Хотелось пить, ссохлось горло, тяжело дышать, стучит в висках, кошмар длится, безумие продолжает навязчиво лезть в уши…

По радио передавали последние известия, и крикливый въедливый голос из желтой коробочки над дверью пугал меня все сильнее ирреальностью своих сообщений:

… — Атмосфера нерушимого морально-политического единства общества, сплоченности народа и партии вокруг ленинского цека… обстановка трудового подъема, творческого горения, оптимизма и уверенности советских людей в завтрашнем дне…

Я вспомнила вас! Вас зовут Анна Александровна! В моем жарком кошмаре, в потере себя, в провале памяти вы поили меня водой. И дали соевую конфету, чуть-чуть пахнущую нафталином. Вы чем-то мне напоминаете мою давно умершую тетю Перл. Пахнут руки коржиками с корицей. Это не вы обнимали меня? Не им шептали — «ман арценю»?

А кто эта девушка с остановившимся взглядом? Я тоже помню ее. Но кто она? Евангелие от Баха… А-а-а! Почему же она молчит? Почему она не поет? Она ведь всегда поет удивительные песни — немые псалмы. Или это не она поет? Может быть, я все перепутала? Моя память подернута тонкой прозрачно- зеленой ряской, а под ней — топь, бездна, гниющая трясина. Они разрушают мою память.

Человек, потерявший память, утрачивает личность.

А зачем прокаженной личность? Вместо личности можно выжечь на щеках каленым железом клеймо — 295. Нет, на щеках жгли раньше слово «воръ». А шифр 295 навечно выжигают в твоей истории

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату