Витовт начал расспрашивать Софью о русских боярах, о князьях Андрее с Константином. Вдруг поднял тяжелый взгляд старческих пронзительных глаз: – Примут они меня?
– Отец… – затруднилась ответить Софья (щадя родителя, ничего не сказала о православии, но Витовт понял).
– Я же не закрываю церквей! – сказал отрывисто. – И Фотию передал власть в западных епархиях!
– У нас на Руси… – Софья наконец, опустив очи в тарелку, решилась высказать главное. – …на Руси верят, что власть от Бога, и потому правитель должен быть православным и соблюдать все обряды, молитвы, посты, не пренебрегать службой.
– И ты?
– Я всё это делаю! И Василька воспитываю в строгом православии, иначе великим князем владимирским ему не быть.
Витовт задумчиво жевал, глядя в стену, так ничего и не ответив дочери, пробурчал только спустя время:
– Я ведь крещен дважды, и первый раз – по православному обряду!
Дочь не стала ему говорить, что вторичное католическое крещение содеяло Витовта изменником в глазах православных. Не стоило обижать старого отца!
– Даже когда я стану королем? – вновь спросил Витовт.
– Не ведаю! – молвила Софья, не желая спорить с отцом. Да и не стоило спорить пока… до выборов! – успех которых почему-то совсем не казался ей несомненным.
Уйдя от больного вопроса о вере, долго говорили, перебирая бояр и князей, одного за другим. Отца более всего интересовали выходцы из Литвы – Юрий Патрикеевич и другие. Об Иване Всеволожском выслушал молча, пренебрежительно раздул ноздри, когда узнал об оплошке под Нижним.
– А кто этот Федор Пестрый? – спросил. И опять покивал головой не то Софье, не то чему-то своему. Софье бросилось в глаза, что отец часто – от устали, что ли? – начиная говорить, не заканчивает мысль, позабывает, перескакивая на другое. Раньше этого не было. Память у Витовта всегда была замечательной. Он, впрочем, по-прежнему почти не пил вина и, исключая пиры и торжественные приемы, был очень скромен в пище. Женщины, по-видимому, нынче его не интересовали вовсе. Окончило, прокатило. (Да и пора, на восьмидесятом-то году!)
Софья, проводив отца, вздохнула: не понравился ей нынче родитель, и едва ли не впервой подумалось с легким раздражением: «И что ему эта корона? Лишняя зависимость от Ягайлы и польских панов!»
Когда укладывались спать и уже погасили ночник (остался лишь огонек лампады), и служанки уже улеглись на ордынских полосатых матрацах на полу горницы, сын, доселе молчавший (держала Василия при себе, боясь, что ратные увлекут его в пиршественный загул), спросил, лежа уже в полной темноте:
– А когда дедушка станет королем, он у нас станет королем тоже?
Софья долго молчала, огорошенная вопросом сына. Потом молвила, глядя в темень:
– Не ведаю. Спи! – И еще погодя, чуя, что сын не спит, домолвила: – Дедушка очень стар, Василек! – И торопливо, боясь иных вопросов: – Ты спи, спи! – А сама долго не спала, думала, впервые думала об отце разно от себя самой. В самом деле, что будет, когда отец станет наконец королем?..
Через два дня долгий поезд хозяев и гостей, князей, бояр, рыцарей, попов, шляхтичей, духовных, кметей и многочисленной челяди потянулся по дороге из Трок в Вильну. Там намечались основные торжества, туда должны были доставить корону и там избрать Витовта на совместном русско-литовско- польском сейме королем.
Вильна встретила княжеский поезд радостными кликами и толпами горожан, стремившихся не упустить редкого зрелища, в толпе узнавая и показывали пальцами:
– Вон Ягайло! А вот – прусский магистр! А этот-то? Русский князь Борис! А тот-то мальчик – внук нашего князя, Василий! А знаешь, сколько туров забито, чтобы кормить гостей? Тысячу шестьсот! Одних туров!
Лаяли псы, ржали кони. Жители встречали своего князя хлебом-солью, подаваемым на вышитом рушнике.
В Вильне начались новые пиры, новые празднества, приезжую знать дарили конями, дорогой сбруей, узорным восточным оружием и посудой, камнями и бархатами, жупанами и охабнями, дорогими мехами соболей, бобров, рысей и выдр. Но короны все не было, а польские паны никак не хотели без нее провозгласить литвина королем. Сейм зашел в тупик, и становилось ясно, что королевское звание вновь отодвинулось от Витовта и что надо заново слать к императору в Рим, дарить дары и уговаривать упрямых ляхов каждого порознь. Подступал октябрь, начинались упорные осенние дожди – и ждать было уже нечего. Ягайло тоже хотел уехать, с неизменными улыбками обещая брату, что то, что он говорил в Луцке, будет исполнено, обязательно исполнено… Потом! И глядел, сосредоточив бегающий взгляд, почти честно, почти взаправду, не понимая, как это так ничего не получилось из нынешнего съезда? Ягайло лукавил всю жизнь, и сейчас тоже – это уж было его коренным свойством! Словно позабыл, что сам же и велел задержать корону Витовта в Кракове! А на случай, ежели двоюродник вызнает о деле, готовился все свалить на непокорную польскую шляхту, которая не захотела, не позволила, не послушалась его, короля! В первых числах октября начался разъезд гостей. Уехала и Софья. Начали разъезжаться ляхи. И без их гербов, плащей, узорных полон, крылатых шеломов все как-то попростело, уменьшилось. Уезжала Софья, в последний момент кинувшаяся на шею отца, обливая слезами его расшитый самоцветами плащ, будто чуяла, будто понимала, что больше не узрит родителя.
Василий, которого дед на прощание крепко обнял и расцеловал, примолвив: – В Орде сделаю, что смогу! – тоже едва не расплакался, но не из предчувствий каких, а попросту потому, что окончилась сказка. Сказка о величии и гордости, о власти и красоте иноземной, и потому тем паче волнующей. Василий по малолетству еще нигде не бывал, а такого пышного съезда вятшей господы и представить себе не мог. Уехали. Уехал и Борис Тверской. Пустела Вильна. Измученный Витовт оставил у себя Фотия и, изгнав всех католических прелатов, заперся сним. Похоже, он начал что-то понимать в конце концов. Во всяком случае, Фотий, быв у Витовта после съезда одиннадцать дней, получил все, что хотел: всезападные епархии были вновь подчинены ему. О Григории Цамблаке и вообще об идее особого митрополита для русского населения Литвы было забыто, права Православной церкви были подтверждены и утверждены вновь, к вятшему неудовлетворению и даже ярости католиков. Думал ли Витовт, теперь, после неуспеха своего венчания, перекинуться к православию? Или затаивал очередную игру, дабы, угрожая своим переходом в православие, вырвать-таки корону из рук папского Рима? Этого мы никогда не узнаем.
Фотий, расставшись с Витовтом, успел лишь доехать до Новгородка Литовского (а Василий с матерью, Софьей, были еще в Вязьме), когда пришла весть, что Витовт умер в Вильне 27 октября. Сдало, не выдержало старое сердце повелителя Литвы. Умер, открыв дорогу затяжной борьбе двух претендентов на престол – православного Свидригайлы Ольгердовича и Сигизмунда Кейстутьевича. Сигизмунд был, кажется, порядочнее Свидригайлы – «Швидригайлы», как говорили на Руси, но и оба они вместе не стоили одного пальца покойного Витовта. А Софья так до конца дней и не могла простить себе, что не дождала в Вильне, что не встретила последние часы и не закрыла глаза отцу.
Глава 15
Как все меняется в мире, когда умирает великий человек!
Ведь живут и здравствуют тысячи людей, остаются сподвижники покойного? Но как будто бы тот, живой, что-то сдерживал, выдвигал наперед, даже своим бытием в мире обуздывал страсти, которые с его смертью, словно джинн из бутылки, вырываются на волю, разрушая и переиначивая видимый мир!
Не единожды свергаемый, Улу-Мухаммед забирает власть в Орде, татары нападают на Литву, те самые, которые еще недавно ходили в воле Витовта, а Свидригайло (родич и побратим Юрия Звенигородского), частью в отместье покойному Витовту, девять лет продержавшему его в заточении, становится тотчас союзником Юрия, который, таким образом, получает возможность, уже не боясь Литвы,