преследовании «троцкистского клана». Но к концу 1925 года нужные кадры были уже на месте и для того, чтобы ударить по второй группе еврейской верхушки — группе Зиновьева и Каменева.
Все видные работники партийного аппарата, помогавшие Сталину в этом ударе, с удовольствием заняли освободившиеся места.
Переворот прошёл удачно, и до 1947-1948 годов камуфляж продолжался. Только в эти годы начали раскрывать карты, сначала осторожно, кампанией против «сионистов», потом «космополитов» и, наконец, введением метки в паспорте о национальности: «иудейская», чтобы окончательно поставить евреев в особое положение внутренних врагов.
Очень характерно, что антиеврейскую линию Сталина мировая еврейская диаспора до самой войны не поняла. Неосторожный антисемит Гитлер рубил с плеча, осторожный антисемит Сталин всё скрывал. И до самого «заговора белых халатов» еврейское общественное мнение просто не верило, что коммунистическая власть может быть антисемитской. Да и с этим «заговором» всё было приписано лично Сталину. И ещё понадобилось немало лет, чтобы наконец был понят этот смысл политики сталинских преемников, которые не видели никаких резонов, чтобы менять сталинскую линию.
Порядочную часть советских и антисоветских анекдотов сочинял Радек. Я имел привилегию слышать их от него лично, так сказать, из первых рук. Анекдоты Радека живо отзывались на политическую злобу дня. Вот два характерных радековских анекдота по вопросу об участии евреев в руководящей верхушке.
Первый анекдот: два еврея в Москве читают газеты. Один из них говорит другому: «Абрам Осипович, наркомом финансов назначен какой-то Брюханов. Как его настоящая фамилия?» Абрам Осипович отвечает: «Так это и есть его настоящая фамилия — Брюханов». «Как! — вослицает первый. Настоящая фамилия Брюханов? Так он — русский?» — «Ну, да, русский». — «Ох, слушайте, — говорит первый, — эти русские — это удивительная нация: всюду они пролезут».
А когда Сталин удалил Троцкого и Зиновьева из Политбюро, Радек при встрече спросил меня: «Товарищ Бажанов, какая разница между Сталиным и Моисеем? Не знаете. Большая: Моисей вывел евреев из Египта, а Сталин из Политбюро.»
Это выглядит парадоксально, но к старым видам антисемитизма (религиозному и расистскому) прибавился новый — антисемитизм марксистский. Можно предсказать ему большое будущее.
ГЛАВА 13. ГПУ. Суть власти
ГПУ… Как много в этом слове для сердца русского слилось…
В год, когда я вступал в коммунистическую партию (1919), в моём родном городе была власть большевиков. В апреле в день Пасхи вышел номер ежедневной коммунистической газеты с широким заголовком «Христос воскресе». Редактором газеты был коммунист Сонин. Настоящая фамилия его была Крымерман, он был местный еврей, молодой и добродушный. Этот пример религиозной терпимости и даже доброжелательности мне очень понравился и я его записал коммунистам в актив. Когда через несколько месяцев в город прибыли чекисты и начали расстрелы, я был возмущён, и для меня само собой образовалось деление коммунистов на доброжелательных, «идейных», желающих построения какого-то человеческого общества, и других, представляющих злобу, ненависть и жестокость, убийц и садистов, что дело не в людях, а в системе.
Во время моего последующего пребывания на Украине я узнал много фактов о жестоком кровавом терроре, проводимом чекистами. В Москву я приехал с чрезвычайно враждебными чувствами по отношению к этому ведомству. Но мне практически не пришлось с ним сталкиваться до моей работы в Оргбюро и Политбюро. Здесь я прежде всего встретился с членами ЦКК Лацисом и Петерсом, бывшими в то же время членами коллегии ГПУ. Это были те самые знаменитые Лацис и Петерс, на совести которых были жестокие массовые расстрелы на Украине и других местах гражданской войны — число их жертв исчислялось сотнями тысяч. Я ожидал встретить исступлённых, мрачных фанатиков-убийц. К моему великому удивлению эти два латыша были самой обыкновенной мразью, заискивающими и угодливыми маленькими прохвостами, старающимися предупредить желания партийного начальства. Я опасался, что при встрече с этими расстрельщиками я не смогу принять их фанатизм. Но никакого фанатизма не было. Это были чиновники расстрельных дел, очень занятые личной карьерой и личным благосостоянием, зорко следившие, как помахивают пальцем из секретариата Сталина. Моя враждебность к ведомству перешла в отвращение к его руководящему составу.
Но дело обстояло не так просто с председателем ГПУ Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Старый польский революционер, ставший во главе ЧК с самого её возникновения, он продолжал формально её возглавлять до самой своей смерти, хотя практически мало принимал участия в её работе, став после смерти Ленина председателем Высшего Совета Народного Хозяйства (вместо Рыкова, ставшего председателем Совнаркома). На первом же заседании Политбюро, где я его увидел, он меня дезориентировал и своим видом, и манерой говорить. У него была наружность Дон-Кихота, манера говорить — человека убеждённого и идейного. Поразила меня его старая гимнастёрка с залатанными локтями. Было совершенно ясно, что этот человек не пользуется своим положением, чтобы искать каких-либо житейских благ для себя лично. Поразила меня вначале и его горячность в выступлениях — впечатление было такое, что он принимает очень близко к сердцу и остро переживает вопрос партийной и государтвенной жизни. Эта горячность контрастировала с некоторым холодным цинизмом членов Политбюро. Но в дальнейшем мне всё же пришлось несколько изменить моё мнение о Дзержинском.
В это время внутри партии была свобода, которой не было в стране; каждый член партии имел возможность защищать и отстаивать свою точку зрения. Так же свободно происходило обсуждение всяких проблем на Политбюро. Не говоря уже об оппозиционерах, таких как Троцкий и Пятаков, которые не стеснялись резко противопоставлять свою точку зрения мнению большинства, — среди самого, большинства обсуждение всякого принципиального или делового вопроса происходило в спорах. Сколько раз Сокольников, проводивший денежную реформу, восставал против разных решений Политбюро по вопросам народного хозяйства, говоря: «Вы мне срываете денежную реформу; если вы примете это решение, освободите меня от обязанностей Наркома финансов». А по вопросам внешней политики и внешней торговли Красин, бывший Наркомом внешней торговли, прямо обвинял на Политбюро его членов, что они ничего не понимают в трактуемых вопросах и читал нечто вроде лекций.
Но что очень скоро мне бросилось в глаза, это то, что Дзержинский всегда шёл за держателями власти, и если отстаивал что-либо с горячностью, то только то, что было принято большинством. При этом его горячность принималась членами Политбюро как нечто деланное и поэтому неприличное. При его горячих выступлениях члены Политбюро смотрели в стороны, в бумаги, и царило впечатление неловкости. А один раз председательствовавший Каменев сухо сказал: «Феликс, ты здесь не на митинге, а на заседании Политбюро». И, о чудо! Вместо того, чтобы оправдать свою горячность («принимаю, мол, очень близко к сердцу дела партии и революции»), Феликс в течение одной секунды от горячего взволнованного тона вдруг перешёл к самому простому, прозаическому и спокойному. А на заседании тройки, когда зашёл разговор о Дзержинском, Зиновьев сказал: «У него, конечно, грудная жаба; но он что-то уж очень для эффекта ею злоупотребляет». Надо добавить, что когда Сталин совершил свой переворот, Дзержинский с такой горячностью стал защищать сталинские позиции, с какой он поддерживал вчера позиции Зиновьева и Каменева (когда они были у власти).
Впечатление у меня в общем получалось такое: Дзержинский никогда ни на йоту не уклоняется от принятой большинством линии (а между тем, иногда можно было бы иметь и личное мнение); это выгодно, а когда он горячо и задыхаясь, защищает эту ортодоксальную линию, то не прав ли Зиновьев, что он использует внешние эффекты своей грудной жабы?