годы он старательно, упорно, со ступеньки на ступеньку перебирался все выше и выше в подпольной иерархии авторитетов, пока не достиг нынешнего благополучного и твердого положения. По характеру Костя Шмырь был немногословен, угрюм, отчасти даже застенчив, но обладал редким даром убеждения и умел держать в узде самую разношерстную, отпетую публику, искусно направляя стихийное буйство громил в русло четко продуманных, иной раз удивительно изящных карательных акций. Никогда он не останавливался перед внезапными крайними мерами, но также не было в его практике случая, кроме того первого, неудачного налета, чтобы он действовал наобум. Тот, кто знал Костю Шмыря достаточно близко, рано или поздно (чаще рано) приходил к досадной мысли, что с этим, обыкновенно хмуро улыбающимся человеком надо не то чтобы постоянно держать ухо востро, но лучше всего вообще не попадаться ему на глаза без крайней нужды. При этом за ним не водилось ни особой жестокости, ни склонности к изощренному, немотивированному злодейству. Просто это был человек, чьим ремеслом было наводить ужас, и выполнял он свою работу с ясным умом и искренним удовольствием.
Вторым человеком, кого пригласил в такую рань Иннокентий Львович, был тридцатипягилетний Митя Кизяков по кличке Калач. Свое прозвище он получил, скорее всего, за сдобную, лучезарную внешность: кругленький, обтекаемый, небольшого росточка, с пухлым тельцем, с пухлым личиком, Калач на всех производил впечатление безобидного добряка, которому так и хотелось отвесить щелбана по его глянцевой лысоватой тыковке. В сущности, своим приятным обликом Калач удивительно напоминал самого Грума, если снять с последнего очки и переодеть в шерстяную фуфайку. Не случайно среди Грумовой челяди бытовало мнение, что бедный Калач уродился внебрачным сыном хозяина, но скрывает это обстоятельство благодаря природной скромности. Грум знал об этом диком предположении, и оно его раздражало, особенно когда на него глумливо намекал Елизар Суренович. Митя Кизяков был личным снайпером владыки, сменив на этом посту знаменитого Гришу Губина, принявшего мученическую смерть четыре года назад. Талант у Калача был от Бога. Своими пухлыми, короткими ручонками он управлялся с любым оружием, как опытный карточный шулер управляется с крапленой колодой, но, конечно, предпочитал иметь дело с карабинами 'Степ' английского производства, оснащенными японской выделки оптическими прицелами.
Их у него было три, и все дареные за подвиги. В бытность ясноглазьм девятнадцатилетним отроком, призванный по разнарядке в армию, он на первых же полковых учениях без натуги выбил норму международного мастера, через год был включен в олимпийскую сборную, где на него делали ставку, как на неожиданно воссиявшую звезду первой величины, но – увы! – этих ожиданий он не оправдал. Митя подвел командование, выдавшее ему путевку в жизнь. На предварительных сборах в местечке Комарове под Питером, тайком глотнув самогона, Митя вдруг расстрелял в упор собственного тренера, заподозрив его в неуважении то ли к нему лично, то ли к своей престарелой матушке, крестьянке Орловской губернии. Протрезвев в КПЗ, он ничего не помнил и искренне уверял следователя, что за всю жизнь мухи не обидел, а тем более не способен на такое страшное злодеяние, как убийство любимого наставника. После трехмесячного обследования, сначала в обыкновенной клинике, а впоследствии в институте им. Сербского, ему поставили редкий и сложный диагноз, который на простой язык можно было перевести так: неадекватная психопатическая реакция на спиртное. Иными словами, выпив чарку водки, Митя Кизяков мгновенно превращался в неукротимого дикаря. Через шесть лет его выпустили на волю, как выздоровевшего и отбывшего наказание, но предупредили, что если он хоть раз нарушит табу на алкоголь, то заберут в психушку уже навсегда.
Запрет на спиртное он принял беззаботно, но никак не мог смириться с тем, что его лишили оружия. Не имея никакой специальности, подрабатывая то тут, то там, лишь бы не околеть с голоду, все свободное время Митя околачивался в тирах, где прославился тем, что за многие годы ни разу не промахнулся по бегущим зайчикам и где ему давали стрелять при условии, что он не потребует никаких призов. В одном из тиров его как-то и отловили вербовщики Благовестова, и с этого момента началась его новая счастливая жизнь…
Услышав о гибели владыки, Костя Шмырь насупился, а Калач горько заплакал.
– Папа! Папочка дорогой! – пролепетал сквозь слезы.
– Какой я тебе папа, – не сдержал утреннего раздражения Иннокентий Львович. – Сколько раз повторять, не отец я тебе. Это нелепая, мерзкая сплетня.
– Он тоже был папа, родной, единственный, – безутешно всхлипывал Митя. – Замочили папочку, падлы!
– Молчать! – рявкнул Грум. – Да, убили папочку, не пожалели. Теперь твой сыновний долг – отомстить негодяям. – Грум повернулся к Косте Шмырю:
– С тобой что такое, Костя? Чего-то ты мне сегодня не нравишься.
– Да нет, ничего. Голова немного болит… Ну и кто же постарался?
– Не догадываешься? Его превосходительство Крест.
Пока мы с ним в бирюльки играли, он и подсуетился.
Костя Шмырь с удивлением отметил, что Грум вдруг начал как-то неуловимо подражать Благовестову – в манере говорить, в знакомом резком вскидывании подбородка и даже в интонации. Но выходило это у него не грозно, а забавно. 'Нет, Кеша, – подумал Шмырь, – далеко тебе до Елизара. Замах не тот'. Тут же он проклял и Любку с ее вечной ненасытностью, и вчерашнюю пьянку. Денек, видно, предстоял хлопотный, а мозги, скованные спиртом и недосыпом, проворачивались с натугой несмазанных мельничных жерновов.
– Главное, – сказал Иннокентий Львович, – не промедлить. Алешка теперь не остановится. Он в эйфории.
Или мы его немедленно урезоним, или – война. Живой он больше никому не нужен, это ты понимаешь?
– Приказывайте, – усмехнулся Шмырь. – Наше дело исполнять.
Зазвонил телефон, и пока Грум коротко что-то отвечал в трубку, Шмырь закурил, пытаясь табачком разогнать свинцовую одурь. Уже около года Михайлов при оказии подсылал к нему гонцов с соблазнительными предложениями, и прошлым месяцем он повидался с Мишкой Губиным и распил с ним чашу дружбы в коммерческом притоне на Моховой. Прямого разговора, разумеется, не было, но умный и культурный Губин обиняком намекнул, что ничто не вечно под луной и в случае возможных потрясений лично для него, для Шмыря, приготовлена Крестом козырная карта. Уважительно посидели, и Шмырь, не давая, естественно, никаких гарантий, принял-таки от Миши небольшой аванс, обыкновенный знак приязни – две штуки зелененьких.
Но он Губину не доверял и Креста не боялся, потому что нутром чуял – перед Елизаром они все щенки. Теперь положение иное: Елизара больше нет и его, Шмыря, судьба поставлена на кон. Сейчас промахнуться – потом не поправишь.
Грум повесил трубку:
– Алешка сорвался из дому. Твои-то за ним не уследили. Что предлагаешь, командир?
Костя Шмырь отбросил на время сомнения и начал рассуждать оперативно;
– Вернется обязательно по трассе… Можно поставить засаду. Возле его дома есть удобный поворот. Пока гуляет, можно и квартиру пощупать.
Калач перестал наконец хныкать, громко высморкался.
– Чего мне делать, папаня?
– . Грум взял стрелка за руку и вывел из кабинета. Передал горничной Марине, велев напоить чаем и не выпускать с кухни.
– У малыша нашего горе большое. Батяню у него шлепнули. Приласкай его, пожалуйста.
Многоопытная горничная с сомнением оглядела пухлого коротышку:
– Сперва его помыть бы надо..
– Это уж твои заботы.
Со Шмырем они еще с полчаса обсуждали в подробностях предстоящую операцию.
– Передай ребятам, – сказал Грум. – Кто отличится – десять кусков на рыло премиальных.
На эту пору Шмыря схватил колотун. Видя его бедственное состояние, хозяин собственноручно налил ему полстакана митаксы. Они оба сомневались в успехе.
– Еще вот что, – заметил Грум. – Если тебя какие-то потайные мысли будоражат, ты про них