Гитлер опередить Черчилля по части отращивания бакенбард? Гиммлер твердил, что Черчилль начал первым и что догнать его, скорее всего, не удастся. Геринг, этот бессмысленный оптимист, сказал, что фюрер, возможно, успеет вырастить бакенбарды прежде, чем Черчилль, в особенности если мы сможем бросить на выполнение этой задачи все силы немецкой нации. Фон Рундштедт, выступая на совещании Генерального штаба, заявил, что попытка отрастить бакенбарды на двух фронтах одновременно была бы ошибочной, и порекомендовал сосредоточить все наши усилия на одной щеке. Однако Гитлер твердил, что способен справиться с двумя щеками сразу. Роммель согласился с фон Рундштедтом. «Они никогда не получатся ровными, mem Fьhrer, – сказал он. – Особенно если вы будете их подгонять». Гитлер разгневался и ответил, что это касается только его самого и его парикмахера. Шпеер пообещал к наступлению осени утроить валовое производство крема для бритья, и Гитлер, услышав об этом, впал в восторженное состояние. Затем, зимой 1942 года, русские перешли в контрнаступление, вследствие чего бакенбарды у Гитлера расти перестали. Он впал в депрессию, опасаясь, что Черчилль вскоре приобретет роскошную внешность, между тем как он, Гитлер, так и останется «заурядным», но тут поступило сообщение о том, что Черчилль отказался от идеи отрастить бакенбарды, сочтя ее осуществление слишком дорогостоящим. Таким образом, жизнь в который раз подтвердила правоту фюрера.
После вторжения союзников волосы Гитлера начали сохнуть и иссекаться. Отчасти причиной этого стало успешное продвижение союзников, а отчасти – рекомендация Геббельса мыть голову каждый день. Когда генерал Гудериан прослышал об этом, он немедленно возвратился с русского фронта в Германию, дабы сказать Гитлеру, что пользоваться шампунем следует не более трех раз в неделю. Такова была процедура, к которой Генеральный штаб с неизменным успехом прибегал в последних двух войнах. Но Гитлер в очередной раз не послушал своих генералов и продолжал мыть голову ежедневно. Борманн помогал ему ополаскиваться и, казалось, всегда был рядом, имея наготове расческу. В конечном итоге Гитлер впал в такую зависимость от Борманна, что всякий раз перед тем, как поглядеться в зеркало, просил Борманна заглянуть в него первым. По мере того как войска союзников продвигались к востоку, прическа Гитлера приходила во все больший упадок. Временами он, с пересохшими, непричесанными волосами, несколько часов кряду бился в гневном припадке, объясняя окружающим, как красиво он пострижется, как чисто, может быть, даже до блеска, побреется, когда Германия победит в войне. Ныне я понимаю, что он никогда по-настоящему не верил в это.
Однажды Гесс украл у Гитлера флакон «Виталиса» и удрал самолетом в Англию. Прослышав об этом, высшее германское командование пришло в неистовство. Командование понимало, что Гесс намеревается сдать этот лосьон для волос союзникам в обмен на предоставление ему амнистии. Особенно прогневался, услышав об этом, Гитлер, потому что он как раз вылез из-под душа и собирался привести свои волосы в порядок. (Позже, во время Нюрнбергского процесса, Гесс откровенно рассказал о своем плане, пояснив, что хотел помочь Черчиллю отрастить шевелюру, гарантировав тем самым победу союзников. Он уже успел нагнуть голову Черчилля над раковиной умывальника, но тут его арестовали.)
В конце 1944 года Геринг отрастил усы, и это стало причиной слухов, что он будто бы скоро заменит Гитлера. Гитлер вышел из себя и обвинил Геринга в нелояльности. «Усы у вождей Рейха могут быть только одни, и это должны быть мои усы!» – восклицал он. Геринг сказал в свою защиту, что если число усов удвоится, то это внушит немецкому народу удвоенную надежду на победу в войне, которая складывается пока не лучшим образом, однако Гитлер с ним не согласился. Затем, в январе 1945 года, возник заговор генералов, намеревавшихся сбрить у спящего Гитлера усы и провозгласить Деница новым вождем нации. Заговор этот провалился вследствие того, что фон Штауффенберг, обманутый царившей в спальне Гитлера темнотой, сбрил вместо усов брови фюрера. В стране было введено чрезвычайное положение, а вскоре после этого в моей парикмахерской появился Геббельс. «Было совершено покушение на усы фюрера, однако оно завершилось провалом», – весь дрожа, произнес он. Геббельс распорядился организовать мое выступление по радио с обращением к народу Германии, которое я зачитал, почти не заглядывая в подготовленный текст. «Фюрер невредим, – сказал я народу. – Усы по-прежнему при нем. Повторяю. Фюрер сохранил свои усы. Заговор, направленный на то, чтобы их сбрить, провалился».
Уже в самом конце войны меня вызвали в бункер Гитлера. Армии союзников приближались к Берлину, и Гитлер чувствовал, что если русские придут первыми, ему придется обриться наголо, если же первыми окажутся американцы, то достаточно будет просто слегка подровнять волосы. Вокруг все нервничали и переругивались. В самый разгар общей ссоры Борманн вдруг захотел побриться, и я пообещал выкроить для него местечко в моем графике. Фюрер все больше мрачнел, замыкался в себе. По временам он заговаривал о том, чтобы устроить себе пробор от уха до уха, или о том, что, ускорив создание электрической бритвы, он сможет переломить ход войны в пользу Германии. «Мы будем тратить на бритье не больше нескольких секунд, не так ли, Шмид?» – бормотал он. Упоминал он и о других безумных планах, а однажды заявил, что подумывает когда-нибудь не просто постричься, но сделать красивую прическу. Со всегдашним его стремлением к монументальности, Гитлер клялся, что рано или поздно соорудит на своей голове такой «помпадур», от которого «содрогнется мир, и для укладки которого потребуется почетный караул». На прощание мы обменялись рукопожатиями и я в последний раз подровнял ему волосы. Фюрер дал мне пфенниг на чай. «С радостью дал бы больше, – сказал он, – но после того, как союзники завладели Европой, я несколько стеснен в средствах».
Моя философия
Поводом к созданию моей собственной философской системы явилось следующее событие: жена, зазвав меня на кухню попробовать впервые приготовленное ею суфле, случайно уронила чайную ложку последнего мне на ногу, переломав несколько мелких костей стопы. Пришлось собрать консилиум, доктора изучили рентгеновские снимки и велели мне пролежать месяц в постели. В процессе выздоровления я обратился к трудам самых заумных мыслителей Западного мира – стопку их книг я давно держал наготове как раз для такого случая. Презрев хронологический порядок, я начал с Кьеркегора и Сартра, а затем переключился на Спинозу, Юма, Кафку и Камю. Поначалу я опасался, что чтение окажется скучным, но нет, напротив, меня зачаровала бойкость, с которой эти великие умы расправляются с проблемами морали, искусства, этики, жизни и смерти. Помню мою реакцию на типичное по своей прозрачности замечание Кьеркегора: «Отношение, которое соотносит себя со своей собственной сущностью (то есть с собой), должно либо образовываться собою самим, либо образовываться другим отношением». Эта концепция едва не довела меня до слез. Господи, подумал я, какой же он умный! (Сам-то я из тех людей, которые с великим скрипом сооружают от силы два осмысленных предложения на тему «Что я видел в зоопарке».) Правда, я ничего в приведенном замечании не понял, ну да ладно, лишь бы Кьеркегору было хорошо. Внезапно обретя уверенность, что я просто создан для занятий метафизикой, я взялся за перо и принялся набрасывать первые из моих собственных рассуждений. Работа шла ходко, и всего за два вечера – с перерывами на сон и на попытки загнать два стальных шарика в глаза жестяного медведя – я завершил философский труд, который, надеюсь, будет обнародован только после моей смерти или в 3000 году (в зависимости от того, что наступит раньше) и который, как я смиренно ожидаю, заслужит мне почетное место в ряду авторитетнейших в истории человечества мыслителей. Ниже приводится несколько примеров того, что образует интеллектуальное сокровище, которое я оставляю последующим поколениям – или уборщице, если она появится первой.
Первый вопрос, которым нам следует задаться, приступая к формулированию любой философской системы, таков: что мы, собственно, знаем? То есть в каком именно нашем знании мы уверены или уверены, что мы знаем, что знали нечто, если оно вообще является познаваемым. Или, может быть, мы просто забыли то, что знали, и теперь стесняемся в этом признаться? Декарт намекнул на эту проблему, когда написал: «Мой разум никогда не знал моего тела, хотя с ногами моими у него сложились довольно теплые отношения». Кстати, под «познаваемым» я не подразумеваю ни того, что может быть познано посредством чувственной перцепции, ни того, что может быть усвоено разумом, но по преимуществу то, о чем можно сказать, что оно Должно Быть Познанным, или обладать Знаемостью, или Познаемостью, или на худой конец то, о чем можно поболтать с друзьями.