Московский нищий люд знал нрав госпожи своей. Поживши день-другой на папертях и под забором, вновь стал сползаться к терему на Разгуляй. Рассевшись у ворот, они не сварились, не дрались, а жалобно, смиренно пели псалмы. Сей заунывный плач был слышим днем и ночью, и на дворе, и в трапезной, и суть в покоях за толстыми дверями. И чудилось, печальный глас исходит с неба, вкупе с дымом, и не убогие поют — Всевышний жалится и просит пригреть бездомков. Боярыня терпела и, ежели во двор спускалась иль выезжала, то уши затыкала, чтоб не слышать. На третий день терпенье кончилось, велела воды и хлеба вынести, потом и овощей, и яблок. Почуя слабину, блаженный прискакал и в ноги бросился.

— Ох-ох, Скорбящая, ведь скоро смерть моя! Я умираю!

Она крепилась, да сердца не сдержала.

— Ты, Федор, уж прости меня…

— А Бог простит. Умру я скоро, так позволь последние денечки возле тебя побыть и послужить тебе.

— Что ж ты о смерти говоришь? Когда и молод, здрав. Эвон как били — не изболелся, жив.

— Ах, госпожа, признаюсь! — повинился Федор. — Бес искушал! Егда ж не искусил, егда я мерзости его отринул, назвал срок смерти.

— Спаси и сохрани!

— Дозволь же мне остаться! Зря ясти хлеб не буду, а встану у ворот, чтоб нищие не докучали, не лезли чрез заплот.

— Добро, вставай… Да токмо уж смотри, не обижай убогих.

— Всю жизнь при них бы состоял! — заплакал он. — Ласкал бы, холил, кусок бы свой отдал и язвы бальствовал. Коль веку даст Господь! Ведь скоро смерть моя!

И с тем ушел. Неведомо, уж чем утешил, чем смирил стенания и вопли, однако за вратами стихло все, и наступил покой. Скорбящая — в опочивальню, и снова пир горой: меды вкушала, пела и плясала, будто пред смертью, последний час настал.

— Легко как в голове! И тело, словно пух лебяжий!

Сорвавши плат и распустив косу, кружилась в одиночестве, но будто с князем, и ликовала:

— Светлейший мой! Кружи меня, я в твоей воле. Кружи, чтоб я взлетела, аки птица, и отряхнула с ног земную персть! А хочешь, я тебе спою, как ранее певала? «Все да лебедки парами, все да парами, а одной лебедке пары нет. А одной лебедке пары нет, да, одинешенько летит. Одинешенько летит, да, облетела белый свет. Облетела белый свет, да, нигде дружка милого нет…»

В сей миг без скрипа отворилась дверь, и Аввакум вошел. Позрел на дочь, но не взгневился, а молвил горестно:

— Поешь и пляшешь, и меды вкушаешь… Эвон, разрядилась, вся в цветном. А время ль ныне веселиться?

Она распопа подхватила и закружилась с ним.

— Спляши со мной, коль плясывал когда! Ну, не противься! Ведь ты душе моей отец — душа желает веселиться!

Духовник вырвался, перекрестился, однако был смирен. Боярыня не унялась, ковш с медом поднесла и рассмеялась.

— А хочешь ли медку? Испей! Испей же! Я пила! Моя дочерняя душа желала меду!

Он сел на лавку, скуфеечку в руках помял.

— Я мед не пью. Егда душа горит — и мед твой горек. Ты веселишься, а мне тяжко. Все предали меня, измена! И ты вот отвернулась… Я ныне сирота! Егда в Господь Отец, пославши к людям Сына, забыл о нем, измену сотворя, что стало бы? А не было в Христа!.. Сиротство мое тяжко, неприкаянно, убого…

Скорбящая кружиться перестала и голову покрыла платом.

— Ох, Господи, прости… Совсем с ума сошла! Ведь се же ты пришел, души моей водитель…

— Опомнилась…

— Ты что же, Аввакум, сбежал? Весть пронеслась дурная, как будто государь на казнь тебя отправил…

— Да еже бы сбежал! — вскричал с тоской духовник. — Царь цепи снял и отпустил…

— Чего же горевать? Коль отпустил, добро! Я ныне всех разогнала, так ты въезжай в мои хоромы, вкупе с семейством. Здесь места хватит!

— Я мученик! Мне след страдать! — он вдруг заплакал. — Нельзя мне на Москву. Ведь царь меня ссылал! В Даурию, в Мезень!.. А ныне отпустил. Какую казнь измыслил, иезуит! Иль кто-то подсказал… Кто теперь я?!. Увы, увы мне! Сам в Пустозерск пойду! И в яму сяду!

— Ужель ты плачешь, Аввакум? Се диво! Мучений жаждешь? Так страдай! Али твой дух ослаб в столичной неге?.. Так укрепись! И, голову подняв, ступай с открытым ликом. Гоже ли пред бабою реветь и жалиться? Когда я приезжала в Боровск и кланялась тебе, что ты сказал? Одежды на мне черны?

— Злопамятна ты, матушка, — духовник слезы вытер.

— Напротив, сердца не держу. Но мне ли, дочери духовной, жалеть отца? Да и отец ли ты, егда от дочерей своих испрашиваешь силу духа, но сам и слаб, и жалок? Не-ет! Я избрала тебя духовником! За страсть и непокорство. Но где тот Аввакум?

— Он отпустил меня! В цепях или на дыбе я враг царю, достойный супротивник. А ныне кто? Кто ныне я?! Приданое отняли! Ты не узнала, кто?

— И слыхом не слыхала…

— Ох, горе мне! Тем и утешен, что и Тишайшему беда!

— Довольно слезы лить! Коль надобно страдать — страдай! Хоть в Пустозерск ступай по своей воле, хоть сам себя вздыми на встряску! А нет, иди к убогим, за ворота, стой там и жди, когда подам.

— Добро, я в Пустозерск уйду, — он встал, босой и рваный. — Коль дочь духовная не приняла и надсмехается… Ну, прощевай, ужо не свидимся. Царь не казнил меня — сам на костер взойду!

Она хотела отмахнуться, де, мол, ступай, но в миг позрела горящий сруб и Аввакума. В огне и пламени поднявшись, он возвышался над землею и поднятой десницей благословлял. Жар, исходящий от него, вдруг опалил и бросил на пол.

— Прости же, отче! — воскликнула Скорбящая и на колена пала. — Давай помиримся, чтоб было все, как прежде! Что я меды пивала, так не веселье мне, а горе. Меланья говорит, мол, будто бес вселился, да все неправда. Был сатана и искушать пытался, да убежал с позором. Мне горько, Аввакум! В Боровске я тебе кричала, но не услышал ты, хоть духовник и сердцевидец.

— Ты мне в сей час скажи, — смиренно молвил он. — Теперь мой слух открыт, авось услышу. Готов я помириться.

Боярыня смутилась, надежда всколыхнула сердце, но вдруг позрела ноги Аввакума — израненные, в струпьях, босым пришел в Москву! Евангельский страдалец! Последний мученик за веру древлюю!

А кто еще способен пойти вот так, отринув все земное, вслед за Иисусом?

В тот час же кликнула служанку, велела принести воды и щелок, сама же подвязала рукава и стала ноги мыть страдальцу.

— Яко Мария Магдалина… Христовы ноженьки… Отче… Как перед Богом, пред тобою… Молю тебя, послушай, отче! Сними с меня урок, тобой возложенный!

— Урок? Какой урок?.. Что ноги моешь мне, так по своей охоте…

— Гордыню я смиряю. И то сказать, что крест омыть, что сии ноги… Вдова я, мужа нет над мной, и потому слаба. Бродячих странников привечу, убогих обласкаю и нищему подам, но дело ли, подобно тати, выведывать чужие думы, подслушивать слова и речи? Ей же ей, мне при дворе не быть. Кто бы ни звал, хоть государь — ноги моей не будет.

Духовник лишь вздохнул и тихо молвил:

— Уймись же, голубица.

Она обмыла ноги и рушником обтерла.

— Мне мыслилось, ты хочешь помириться, а ты казнить пришел.

— Казнят ведь палачи, а я печалюсь лишь о твоей душе. К спасению веду. А коль сего не хочешь, тому и быть, я отступлюсь. И то сказать, сам обречен на муки, так и тебя обрек. Живи по совести и с Богом.

Боярыня взмолилась:

Вы читаете Скорбящая вдова
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату