странного мира и чувствовал себя ошеломляюще счастливым. Система зеркал, отсутствие плоти, акустика, электронная пакость, но так или иначе я вижу ее и она видит меня.
Отец, сын, любовь, прошлое и будущее — все соединилось и взбаламутилось непонятной надеждой. Остров и Континент, Россия… Центр жизни, скрещенье дорог.
— Танька, — сказал он. — Давай-ка поскорей выбираться из этой чертовой «комнаты смеха».
Арсений Николаевич, разумеется, не спал всю ночь, много курил, вызвал приступ кашля, отвратительный свист в бронхах, а когда наконец успокоилось, еще до рассвета, открыл в кабинете окно, включил Гайдна и сел у окна, положив под маленькую лампочку том русской философской антологии. Открыл ее наугад — оказался о. Павел Флоренский.
Прочесть ему, однако, не удалось ни строчки. В предрассветных сумерках через перила солярия перелез Антошка и зашлепал босыми ногами прямо к окну дедовского кабинета. Сел на подоконник. Здоровенная ступня рядом с антологией. Вздохнул. Посмотрел на розовеющий Восток. Наконец спросил:
— Дед, можешь рассказать о самом остром сексуальном переживании в твоей жизни?
— Мне было тогда примерно столько же, сколько тебе сейчас, — сказал дед Арсений.
— Где это случилось?
— В поезде, — улыбнулся дед Арсений и снова закурил, позабыв о недавнем приступе кашля. — Мы отступали, попросту драпали, Махно смешал наши тылы. Москву мы не взяли и теперь бежали к морю. Однажды остаток нашей роты, человек двадцать пять, погрузился в какой-то поезд возле Елизаветграда. Елки точеные, поезд был битком набит девицами, в нем вывозили «смолянок». Бедные девочки, они потеряли своих родных, не говоря уже о своих домах, больше года их состав кочевал по нашим тылам. Они были измученные, грязненькие, но наши, наши девочки, те самые, за которыми мы еще недавно волочились, вальсировали, понимаешь ли, приглашали на каток. Они тоже нас узнали, поняли, что мы свои, но испугались — во что нас превратила гражданская война — и, конечно, приготовились к капитуляции. Свою девушку я сразу увидел, в первом же купе, ее личико и острые плечики, у меня, милейший, просто голова закружилась, когда я понял, что это моя девушка, не знаю, откуда только наглость взялась, но я почти сразу пригласил ее в тамбур, и она тут же встала и пошла за мной. В тамбуре были мешки с углем, я постелил на них свою шинель, а винтовку поставил рядом. Я подсадил ее на мешки, она подняла юбку. Никогда, ни до, ни после, я острее не чувствовал физической любви. Поезд остановился на каком-то полустанке, какие-то мужики пытались разбить стекло и влезть в тамбур, но я показывал им винтовку и продолжал любить мою девушку. Мужики тогда поняли, что происходит, и хохотали за стеклом. Она, к счастью, этого не видела, она сидела спиной к ним на мешках.
— Потом ты ее потерял? — спросил Антон.
— Да, потерял надолго, — сказал дед Арсений. — Я встретил ее много лет спустя, в 1931 году в Ницце.
— Кто же она? — спросил Антон.
— Вот она. — Дед Арсений показал на портрет своей покойной жены, матери Андрея.
— Бабка!?! — вскричал Антон. — Арсений, неужели это была моя бабушка?
— Sure, — смущенно сказал дед почему-то по-английски.
Глава 2.
Программа «Время»
Татьяна Лунина вернулась из Крыма в Москву утром, а вечером уже появилась на «голубых экранах». Помимо своей основной тренерской работы в юниорской сборной по легкой атлетике, она была еще и одним из семи спортивных комментаторов программы «Время», то есть она, Татьяна сия, была личностью весьма популярной. Непревзойденная в прошлом барьеристка — восемьдесят метров сумасшедших взмахов чудеснейших и вечно загорелых ног, полет рыжей шевелюры и финишный порыв грудью к заветной ленточке, — она унесла из спорта и рекорд, и чемпионское звание, и если звание, что естественно, на следующий год отошло к другой девчонке, то рекорд держался чуть ли не десять лет, только в прошлом году был побит.
Она вернулась в Москву взбаламученная неожиданным свиданием с Андреем (ведь решено было еще год назад больше не встречаться, и вот все снова), весь полет думала о нем, даже иногда вздрагивала, когда думала о нем с закрытыми глазами, а глаза и открывать-то не хотелось, она просто обо всем на свете позабыла, кроме Андрея, и уж прежде всего позабыла о своем законном «супруге», «супружнике» или, как она его попросту называла. — «СУП». Однако он-то о ней, как обычно, не забыл, и первое, что она выделила из толпы за таможенным барьером, была статная фигура «супруга»-десятиборца. Приехал встречать на своей «Волге», со всем своим набором московского шика: замшевым пиджаком, часами «сейко», сигаретами «винстон», зажигалкой «ронсон», портфелем «дипломат» и маленькой сумочкой на запястье, так называемой «педерасткой». Чемоданчиком своим, поглядыванием на «сейку», чирканьем «ронсоном», а также озабоченным туповато-быковатым взглядом муж как бы показывал всем окружающим, возможным знакомым, а может быть, и самому себе, что он здесь чуть ли не случайно, просто, дескать, выдался часок свободного времени, вот и решил катануть в Шереметьево встретить «супружницу». Тане, однако, достаточно было одного взгляда, чтобы понять, как он ее ждет, с каким подсасыванием внизу живота, как всегда, предвкушает. Достаточно было одного взгляда, чтобы вспомнить о пятнадцатилетних «отношениях», обо всем этом: медленное, размеренное раздевание, притрагивание к соскам и к косточкам на бедрах, нарастающий с каждой минутой зажим, дрожь его сокрушительной похоти и свою собственную мерзейшую сладость. Пятнадцать лет, день за днем, и больше ему ничего не надо.
— Вот такие дела, Танька, вот такие, Татьяна, дела, — говорил он по дороге из аэропорта, вроде бы рассказывая о чем-то, что произошло в ее отсутствие, сбиваясь, повторяя, чепуху какую-то нес, весь сосредоточенный на предвкушении.
В Москве, конечно, шел дождь. Солнце, ставшее здесь в последние годы редким явлением природы, бледным пятачком висело в мутной баланде над черными тучами, наваливавшимися на башни жилквартала, на огромные буквы, шагающие с крыши на крышу:
Тане хотелось отвернуться от всего этого сразу — столь быстрые перемены в жизни, столь нелепые скачки! — но она не смогла отвернуться и смотрела на тучи, на грязь, летящую из-под колес грузовиков, на бледный пятак и огненные буквы, на быковатый наклон головы смущенного своим бесконечным предвкушением супруга и с тоской думала о том, как быстро оседает поднятая Лучниковым сердечная смута, как улетает в прошлое, то есть в тартарары, вечный карнавал Крыма, как начинает уже и в ней самой пошевеливаться пятнадцатилетнее привычное «предвкушение».
Он хотел было начать свое дело чуть ли не в лифте, потом на площадке и в дверях и, конечно, дальше прихожей он бы ее не пропустил, но вдруг она вспомнила Лучникова, сидящего напротив нес в постели, освещенного луной и протягивающего к ней руку, вспомнила и окаменела, зажалась, дернулась, рванулась к дверям. Вот идиотка, забыла, вот ужас, забыла сдать, нет-нет, придется подождать, милейший супруг, да нет же, мне нужно бежать, я забыла сдать, да подожди же в самом деле, пусти же в самом деле, ну как ты не понимаешь, забыла сдать ВАЛЮТНЫЕ ДОКУМЕНТЫ! Какая хитрость, какой инстинкт — в позорнейшей возне, в диком супружеском зажиме сообразила все-таки, чем его можно пронять, только лини, этим, каким-нибудь священным понятием: валютные документы. Он тут же ее отпустил. Татьяна выскочила, помчалась, не дав ему опомниться, скакнула и лифт, ухнула вниз, вырвалась из подъезда, перебежали улицу и, уже плюхаясь в такси, заметила им балконе полную немого отчаяния фигуру супруги, статуя Титана с острова Пасхи.
В Комитете ей сегодня совершенно нечего было делить, но она ходили но коридорам очень деловито, даже торопливо, как и полагалось тут ходить. Все на нее глазели: среди рутинного служилого люда, свыкшегося уже с застоявщейся погодой, она, загорелая и синеглазая, в белых брюках и в белой же