объятья, сияя безмятежным счастьем. Он целовал ее щечки, и ушки, и губки, не чувствуя близости Эроса, а просто как дочь, хотя никогда прежде не ведал за собой ничего отцовского.
Появились наконец местные увальни с лестницей и веревками. Узница северной башни была спасена, за ней по веревке соскользнул и спаситель. Он посадил девушку в седло и медленно повел верного коня по восточной галерее. За поворотом им встретился Михаил. Тот нес на руках вторую — иль первую? — сестру, обвисшую, как убиенный олененок. Впрочем, она была еще жива, если судить по ручкам и ножкам, которые иной раз на мгновение приходили в спазматические вздрыги, словно от кого-то защищаясь. Тпру шел за ними следом.
«Кого ты несешь?» — осторожно спросил Николай Лесков.
«Кто бы она ни была, это Клаудия, моя земная и небесная невеста, и ты тому свидетель, мой друг и брат», — ответствовал Михаил Земсков.
И оба разрыдались, держа друг друга за темляки сабель. Над ними новыми трелями пела флейта.
Две уцелевших кровати вытащили на террасу замка и в них уложили сестер. Местные тетушки истово хлопотали вокруг. Опыт рыбацких жен вельми тут сгодился, понеже нередко в сезоны штормов с моря им приносили полусознательных тружеников. Ныне через пролив побежали челны за медицинской услугой. Оба офицера сидели на камнях террасы возле кроватей, сами не в полном порядке.
Сумерки наступали, и небо уже начинало сиять осколками изумрудов. Встал Михаил и подошел к краю, облокотился о балюстраду. Внизу, под отвесной стеною, закручивались и взлетали темно-зеленые волны с белою бахромою. Миша смотрел вниз, медленно страшную мысль соображая. Пора уже прыгнуть мне вниз и уйти навеки отсюда туда, куда так влекло при каждом по голове ударе. Вопрос только в том, взять ли ее с собою, чтоб перестала мучиться здесь и там красотой засияла рядом со мною.
Вдруг из крутящихся прорв поднялось нечто в форме обширного ската и обернулось внешностию Видаля Карантце. С насмешкой он взирал снизу. «Для пущего сведения спешу донести, что злодеяние было совершено по заказу графини Амалии Нахтигальской. Чтоб знали, кому мстить». — «Кого изнасиловали, Клаудию или Фиоклу?» — с жадностью вопросил Михаил, хотя не раз давал себе зарок не общаться с нечистой силой.
«А вот этого не скажу, чтоб мучился всю жизнь. Это отмщенье мое тебе за грубый пинок сапогом в сраку-с». И с этими словами ушел в глубину.
На этом, собственно говоря, мы можем и завершить нашу отчаянно правдивую историю, которой могло и не быть, о том, как филозоф Вольтер общался со своими единомышленниками из Санкт-Петербурга. Старинная традиция, впрочем, дает возможность рассказать в эпилоге также о том, как сложилась и вне романа судьба наших любезных — и не очень — персонажей.
эпилог как таковой, в завлекательных авансах не нуждается
Лето 1812 года в Рязанской губернии задалось важное: и на посевы, и на косьбу выходило вёдро, а меж страдой случались обильные ливни, способствующие вызреванию злаков и бахчевых культур. В июле, то есть ровно сорок восемь лет спустя после описанных в сей повести событий, опять выдалась стойкая жара, что радовало хозяев поместий, равно как и крестьянский люд. Клавдия Магнусовна Земскова, несмотря на почтенный возраст, слыла самой рачительной сельской деятельницей Ряжского уезда. Об эту пору просыпалась она с петухами и до заката колесила на легкой бричке по своим обширным угодьям, обходила поля и огороды, посещала и дальние хутора и везде вела просветительные и указующие беседы с артельными. Возвращаясь же домой, Клавдия Магнусовна отнюдь не падала замертво, а усаживалась к пиано, чтоб услаждать мужнин слух и говорить с ним о прекрасном.
Что касается мужа ее, Михаила Теофиловича Земскова, ему, как всегда, было не до угодий, однако никто в уезде не ставил ему за то лыка в строку, хоть и считали почтенного отставного генерала заядлым вольтерьянцем. Все знали, что занят Михаил Теофилович делом, быть может, более важным, чем сбор урожая или пестование скота, ведь каждое утро, усаживаясь в своем кабинете под портретом главного вольтерьянца, месье Вольтера, перед собранием различных стеклянных емкостей, перед весами с полупрозрачными чашками, перед выстроившимися, что твоя орудийная батарея, микроскопами, мыслил Михаил Теофилович о сугубых внутренностях человека, о разных его жидкостях, осадках и слизях, равно как и о секретных его «эциях», и все это ради поддержания человеческого, отнюдь не бычьего, здоровья.
Однажды в одно из подобных утр услышал Михаил Теофилович через открытое окно и ветви многолиственного сада шум дюжины копыт и окрики кучера с проселочной дороги. Вынес на террасу свое корпулентное тело и увидел, что в поместье въезжает запряженная тройкой щегольская иноземная карета. Так и есть, Николай пожаловал с регулярным визитом; откуда на сей раз?
Седовласый, хоть и с подкрученным коком, весьма подтянутый в талье — небось усильями корсета, — Николай Галактионович Лесков чуть ли не выпрыгнул из экипажа, чуть ли не побежал к нему на крыльцо, однако что-то, видно, пронзило седалищное сплетение, и он остановился в мгновенной задумчивости. Тут же, впрочем, двинулся дальше, слегка припадая на ступенях.
«Мишка, видишь, я сразу к тебе, не заезжая даже к Фекле! Черт бы побрал хваленого „честертона“, растряс всю задницу, защемил мускулюс глютеус! Ну, как ты, друг мой братский? Дай-ка огляжу! Хорош, хорош, как всегда, со своей неотразимостью! Небось из младенцев-то на селе половина твои, ха-ха- ха?!»
Они обнялись.
«Ах, Коля-Николя, соскучился я уже по твоему бонвиванству», — проговорил Михаил Теофилович.
«А я— то как соскучился по тебе, эскулапус мой уединенный! -в прежнем духе продолжал выкрикивать Николай Галактионович. — Не знаю уж, что и делать-то буду без тебя на сей грешной планете!»
«Это как же прикажешь понимать?» — опешил Земсков.
«Ну ведь когда-нибудь, хоть к ста-то годам, небось преставишься, а, Миша?» — весело предположил Лесков.
Земсков с интересом посмотрел на Лескова: «А ты, стало быть, не собираешься еще в дорогу к тем- то годам?»
Лесков с огорчением потрепал дружескую холку: «Ох, не люблю я этих „еще“, ох, не приветствую! Ну ладно, хватит шутить, давай начнем с дела».
Земсков провел Лескова с жаркого крыльца в прохладу кабинета и крикнул, чтобы принесли из ледника квасу. «И шампанского!» — крикнул Лесков вдогонку. Адъютант Зодиаков (сын упомянутого в главах секретаря Зодиакова) внес за ним в кабинет кожаный саквояж, как и все у Лескова, превосходной работы. Друзья уселись в кресла напротив друг друга, выставив колена, как бы спецьяльно, чтоб бить по ним стариковскими дланями.
В саквояже были карманы с флаконами. Быв извлечены и расставлены на столе, флаконы демонстрировали этикетки с именами петербургских кавалерственных дам и знатных законодателей общества: Шерер, Курагины, Нессельроды и даже главный политический специалист-мыслитель Сперанский. Так уж повелось за последние годы, что в петербургских политических салонах стал появляться чуть ли не на правах отечественного Калиостро известный в прошлом боевой екатерининский генерал Николай Лесков, маркграф Бреговинский. К нему обращались со своими малыми и большими недугами представители высшего света, кои были либо пресыщены, либо не удовлетворены светилами официальной медицины. Точно не известно, в какие таинства посвящал свою клиентуру сей представительный и до чрезвычайности светский господин, женатый, как гласила молва, на уцелевшей представительнице одной изчезнувшей в одночасье династии остзейских принцев. Поговаривали, что вовлекает он свою паству, сиречь пациентов, в некое сиамское шаманство, совместную экзальтацию с камланием и тряскою, почерпнутое якобы из трудов своего морганатического родителя, одной из наиболее загадочных личностей екатерининской эпохи, шпиона, писателя и путешественника Ксенопонта Петропавловича Афсиомского, автора прогремевшей во второй половине прошлого столетия повести