«Друзья, знакомьтесь с химиком из Копенгагена, — весело сказал Вольтер. — Только что прибыл на утлом челне и прямо к нашей сегодняшней филозофической дискуссии. Как вы догадываетесь, месье Видаль Карантце (при звуках этого имени офицеры переглянулись) придерживается самого свирепого химического атеизма, так что вам с вашей романтической метафизикой следует подготовиться к фехтованию».
Уноши раскланялись с необходимым политесом, после чего Миша, так чтобы Вольтер не заметил, но чтобы незнакомец не упустил, шепнул под ладонью другу: «Покушусь помыслить, что химик сей явился не из прохладного Копенгагена, а как раз из вельми жаркого места», на что Коля довольно громким русским шепотом ответствовал: «А я-то мыслил, что просто вор и тать подколодная». Видаль Карантце на подгибающихся нижних и с заламывающимися верхними стал приближаться к своему кумиру, чтобы оному выплакать в жилетку свою обиду на подобное недоверие, кое вроде не должно бытовать меж вольтерьянцами, но тут вошли Лоншан и Ваньер с чернильцами, альбомами и набором перьев, и все отправились.
Погода в тот предпоследний день июля, как мы уже отметили, благоухала, то есть вельми способствовала толерантным и углубленным беседам, поскольку ни одним своим флюидом не побуждала мыслей об Апокалипсисе. Впрочем (увы, без сего словца не может обойтись ни одна филозофическая повествовательность), сия удивительная безоблачность, как бы соединяющая Балтику со Средиземноморьем, не могла не напомнить и об испанской инквизиции с ее собственной картиной Судного дня. Христианские страсти, однако, остались за пределами Эрмитажного холма, на коем в тени слегка трепещущих каштанов собирались участники заключительной беседы Остзейского кумпанейства. То там, то сям в киароскуро светились нежнейшие мраморы Мельпомены, Эрато, Клио, словом, всех девяти муз мусагетского хоровода; перечисляйте сами, почтенные читатели. Скорее уж напоминала сия диспозиция времена Юлиана Отступника, пытавшегося восстановить всеобъемлющее язычество.
С легким пощелкиваньем семидесятилетнего костяка Вольтер без труда поднимался к вершине холма. Остановился возле Терпсихоры, положил ей руку на благодатное колено, с лукавостью повернулся к спутникам. «Вспоминая старых схоластов, я иной раз пытаюсь их перефразировать и вопросить: сколько муз помещается на кончике иглы?» Химик Видаль Карантце сумрачно скрежетнул. «Кончик иглы бесконечно мал, на нем не поместится даже один-единственный атом, не говоря уже о каменной бабе». Николя Буало остановил малознакомого химиста жестким упором локтя. Мишель Террано как бы ненароком прощупал у подозрительного отвисший карман заскорузлого кафтанца. Там не оказалось ничего, кроме дохлого вороненка, который тут же улетел, быв извлечен на волю.
«Ну что за бесцеремонность? — притворно рассердился филозоф. — Где ваши изысканные манеры? Лучше отвечайте на мой вопрос, кавалеры!»
«По мне, чем больше муз на игле, тем лучше», — ответствовал Буало.
Террано засмеялся: «Уверен, мэтр, что на кончике иглы может разместиться бесчисленный сонм муз».
«Да ведь их, мой мальчик, всего лишь девять», — поправил его Вольтер.
«А вот в этом я не уверен, — с притворством надулся офицер-телохранитель. Почему-то он не мог оторвать взгляда от большого уха Видаля Карантце; хотелось засунуть туда палец и произвести обчистку сей раковины от излишков серы. — Девять муз — это только те, что названы древними, остальные в бесконечном числе витают в пространствах».
«Ну вот мы и начали наше филозофическое фехтование», — весело констатировал старик и снял шляпу, отвечая на приветствия собравшихся на вершине Эрмитажного холма.
Главенствовал надо всем собранием, разумеется, пленипотенциарный посланник, барон Фон- Фигин. Похожий в сей утренний час на самого Мусагета, он стоял, опершись рукою о белоснежную колонну беседки. Грудь его дышала кипеньем кружев, а также и богатством сверкающих орденских заколок. Символом мужественности торчала в его крепких зубах аглицкая пеньковая трубка, от всего же остального, безупречно белого, колыхающегося, веяло неизгладимой женственностью эпохи. Что-то особенное сквозило сейчас в чертах его дерзостного лица: то ли готовился он взлететь навстречу снижающемуся лично к нему ангелу славы, то ли приглашал окружающих запомнить навсегда его сегодняшний образ, дескать, таким уйду вместе с веком. (Интересно отметить, что в обнаружившихся недавно дневниках этого таинственного деятеля екатерининской эпохи присутствует как раз эта самая фраза.)
Чуть ниже посланника, на ступенях беседки, стоял граф де Рязань, генерал Афсиомский Ксенопонт Петропавлович, преисполненный одновременно благодушного гостеприимства и чувства значительности исторического момента. Сахарные букли его парика привлекали внимание залетавших из поселка мух, что касаемо пчел, то они шарахались в стороны от его крепчайшего парфюмерного букета, ну а ежели речь зайдет о пудре, невольно придется вспомнить извечного соперника Ивана Ивановича Шувалова, якобы однажды изрекшего, что после встречи с Афсиомским хочется отряхнуться. Сам государственный муж в сии моменты мыслил совсем в других направлениях. Мда, мыслил он, все ш таки немало деяний осталось за плечами, вот именно за этими благородно округленными поверхностями, на коих въехала во дворец незабвенная цесаревна: и родные поля облагородил собственными потом и кровью, и сарымхадуров спас от вымирания на пользу отечественной тайной пошты, и по картографии азиатских дорог давно б уж стал академиком, естьли б не суть державной секретственности, и Вольтера-великого вот предоставил родной Империи под эгидой сильной дружественности, а вскоре и альтер-эго явится, суровый Ксенофонт Василиск; заговорит тогда о нем все мыслящее пчеловодство, чур меня, чур, человечество!
Не будем далее перечислять всех уже ведомых нам протагонистов, членов экипажа и челяди, скажем лишь несколько весомых и почтительнейших слов по адресу высокородных и сиятельных персон, присоединившихся в это утро к Остзейскому кумпанейству. Его Сиятельное Высочество курфюрст Цвейг- Анштальта-и-Бреговины Магнус Пятый Великолепно-Самоотверженный, подрагивая вечно как бы слегка обиженным маленьким подбородочком, почтил своим присутствием базальтовые откосы острова Оттец. С должным высокомерием на правах самого высокого суверена он озирал собирающееся на холме кумпанейство, а сам подрагивал с сурьезной опаскою: как бы не обидели чины охраны. Ежели упрутся с вопросом, зачем пожаловал, скажу, что дочек-принцесс повидать, ну и заодно как бы, безо всяких унизительностей, перекинуться мыслительными замечаниями с этим, как его, ну французом на В, вот именно с Вольтером (за которого, между прочим, сражаемся уже двенадцатую неделю во втором пространстве романа, рискуем жизнями и свободой, не говоря уже о щедрых, хоть и недостаточно щедрых, ассигнованиях Великоросской императрицы). Вот об этой сугубо жизненной причине визита, об ассигнованиях, надо будет как бы мимоходом упомянуть советнику Фон-Фигину, когда буду излагать оному величайшую верность троюродной кузине Софье-Фредерике-Августе, ставшей волею слепой судьбы владычицей восточной империи; впрочем, о слепой судьбе ни слова. Ни слова также не будет изречено по поводу неотъемлемых прав Цвейг-Анштальта-и-Бреговины на сей ставший вдруг столь значительным явлением балтийского мира остров и на столь расцветшие под десницей курфюрста дворец и парк. Ни слова о правах, потому что они бесспорны! Вот так, упереть волевой подбородок в твердую руку и озирать собравшихся с благосклонной улыбчивостью, вот так!
Его Сиятельное Высочество, разумеется, прибыл в Доттеринк-Моттеринк не один, но в сопровождении Ее Сиятельного Высочества курфюрстины Леопольдины-Валентины-Святославовны, статной дамы, на щеках коей каждые четверть часа вспыхивала ее былая румяная краса. Еще недавно курфюрстина в такие моменты прикладывала к лицу ладони, но сейчас уже попривыкла и спокойно ждала, когда краса схлынет. Курфюрстина по всей Северо-Восточной Германии слыла персоной весьма просвещенной и даже как бы сторонницей эмансипации. Достаточно сказать, что половину своего дворцового бюджета она тратила не на ювелиров, а на выписку всевозможных парижских, лондонских и амстердамских вольнодумственных журналов и изданий. Собственно говоря, именно она, Леопольдина- Валентина, заставила своего супруга, изрядно поколоченного в деле при Цюкеркюхене, прийти в себя, то