Афсиомским, весьма гордится своей должностью «ассистана» при лаборатории барина. Надо будет подумать о Гришаткином образовании. К его совершеннолетию, надо надеяться, обрушится проклятая крепостническая система.
Лукерия в последнее время стала жаловаться на перехваты дыхания и на боли в области сердца, просить у барина «верное лекарствие», серчать. Третьего дня прямо на кухне ей стало так плохо, что пришлось отворить кровь. Вот именно эта кровь и подвергается сейчас центрифугированию. Михаил Теофилович давно уже догадывается, что болезни такого рода вызываются тем, что он называет «холистратиками». Эти вещества циркулируют по всей системе, открытой гениальным Гарвеем, утяжеляют кровь, замедляют ее ток и даже оседают на оболочках сосудов в виде малоприятных наростов. Надобно, наконец, выделить оные холистратики, чтобы научиться их чем-нибудь растворять.
Вот в таких заботах проводит каждый свой день отставной генерал екатерининской гвардии, который в молодости был известен при Дворе своей удивительной неотразимостью. По завершении лабораторной части трудов он читает справочники и научные журналы, которые получает по подписке из Амстердама, а потом отправляется в отдельное строение, известное как «павильон», на деле склад, проверяет там наличие необходимых трав и химикатов и составляет заказы в различные химические и фармакологические кумпанейства.
Вернувшись из «павильона», он еще с порога услышал удивительную, как раз ту самую «тревожную» музыку нового века, что он когда-то предчувствовал. Это Клавдия играла германского гения Ван Бетховена на новом типе клавишного инструмента, известного как «форте и пиано». Он вошел, и она сразу повернулась к нему, затрепетав лицом и, как всегда, даже и сейчас, после стольких лет, задавая ему непроизносимый, но и без произнесения такой понятный вопрос: ты меня еще хоть немножечко любишь?
Он подошел к ней и утешил поглаживанием по седым волосам, поддуванием колечек на шее, притворной сердитостью — почему, мол, так долго была в полях? Потом сказал: «Знаешь, Клодимоя, приехал Николай, ну и, как обычно, будет суарэ у них, так что марш-марш в туалетную и сделай себя красивой». Она вздохнула: попробуй сделать себя красивой с этими опустившимися щеками и подглазиями. Вернулась к Бетховену. Мишель сел рядом в кресло, закрыл ладонью глаза. Откуда знает этот то ли немец, то ли голландец, что у меня на душе?
У Лесковых так совпало, что съехалось чуть ли не все семейство. Старший сын Магнус Николаевич шумно ходил по всем полам, ко всем слегка, по-доброму, задирался с шуткой, заворачивал в буфетную, выходил с рюмочкой, в общем, сиял; и не без причины — третьего дня сорвал большой куш в вист на губернской ярмарке. Этот первенец был любимцем Фортуны. Пойдя по стопам папочки, он окончил курс в парижской Эколь Милитэр, быстро возвысился в чинах и сейчас, к сорока годам, в чине полковника занимал пост в штабе генерала Багратиона. К тому же обрел он в дворянских кругах широкую, хоть и несколько фальшивую славу рыцарского наставника молодежи, бретёра и непревзойденного игрока. Жил он быстро, авантюрно, и супруга его, урожденная княжна Чехардия, в нем души не чаяла.
Две его сестры, Леопольдина и Валентина, тоже присутствовали со всеми своими чадами. Для поддержания в детях благовоспитанности и уважения к родовым традициям из глубин дома бабушка Фекла вывозила кресло-каталку со столетней немецкой старухой в голубеньком чепце, с бесконечным вязанием на коленях и с большущим котом на плече, который весьма серьезно относился к своей позиции старухиного телохранителя. Читатель, догадайся, кем являлась сия столь традиционная персона! Правильно, это была не кто иная, как некогда милейшая, а впоследствии зловещая герцогиня Амалия Нахтигальская!
В те еще времена, когда семьи Николя и Мишеля жили в Петербурге одним домом, а Леопольдина и Валентина были крошками, однажды, в канун европейского Рождества, у ворот их особняка остановилась колымага, из коей выскочила всклокоченная старуха, более похожая на истерическую русскую боярыню, чем на чопорную северогерманскую герцогиню. Колымага с гербом, напоминавшим стертую от времени крышку коробки нюхательного табаку, — это было все, что осталось у Амалии от ее государства. Дальше все в том же фасоне «страсти-мордасти»: на коленях поползла от ворот к дверям, рвала крест на груди, кричала что- то невразумительное на смеси русского и курляндского. Сестры ничего понять не могли, однако чувствовали в ужасной визитерше что-то свое.
Только уже в доме, когда все, что на ней намерзло, стекло на паркет, выявились знакомые тевтонские черты. Тетушка Амалия! Та самая, что в незабвенном дворце «Дочки-Матери» во времена их золотого детства вела хороводики маленьких принцесс!
Вечером вернулись из клуба мужья. Вымытая, просушенная и даже слегка накуафюренная старая дама сидела у камина. Известный всему обществу от Данцига до Киля великолепный французский вернулся к ней. Именно на этом языке она и поведала семье свой лё плю гран кошмар. Быть может, именно сие языковое совершенство и повлияло на окончательное решение ея судьбы.
Оказалось, что она даже в самом страшном сне не могла вообразить, что все так ужасно кончится. Конечно, она была до чрезвычайности сердита на старших Грудерингов за то, что те без предупреждения засели со всем своим двором на острове Оттец. Даже датчане никогда бы не пошли на такое безрассудство. В герцогине боролись две сути ее естества, да-да, именно две сути: одна суть любящей родственницы и тети, другая — суть суверена, который не может просто так оставить посягательства на свою собственную, родовую территорию.
Однажды явился какой-то весьма солидный господин и предложил за умеренную плату найти решение конфликта. Он произвел на герцогиню вполне серьезное впечатление, и только потом она вспомнила, что он во время разговора иногда как бы заглатывал свой рот. Как-то весь слегка передергивался, адамово яблоко уходило под подбородок, и рот исчезал, вместо него получалось просто голое место; как колено. Впрочем, всякий раз это длилось не более секунды. Герцогиня решила, что это просто нервный тик, и только потом, уже после трагедии, она сообразила, что это был вовсе не нервный тик, а результат слишком поспешной трансформации. Вы, конечно, понимаете, дети мои, что это значит. Нет, не понимаете? А вот я, к сожалению, понимаю, и казнюсь, казнюсь, казнюсь. Ну хорошо, дайте мне еще одну скляночку валерьяны.
Не уверена, что этот господин — его имя, кажется, было Парлеуазо Гельдовский — говорил ртом, нет, в этом я не была уверена, однако, попав под наваждение, я согласилась через его комиссию нанять отряд рейтаров из Гамбурга. Сии рейтары должны были расставить во дворце караулы и попросить Грудерингов во имя мира и справедливости покинуть Оттец. Натюрельман, никакого насилия не предусматривалось, нужно было просто попугать кузена Магнуса и его высокомерную цесаревну. В случае отказа отряд должен был покинуть остров, но пообещать вернуться. Вот и все. Остальное известно. Прощенья мне нет, но клянусь, если вы, мои любимые курфюрстиночки, последние близкие души, оставшиеся у меня на этой грешной земле, соблаговолите дать мне кров и кусок хлеба, я буду самой верной и нежной шапероншей для ваших деток, а также и для их деток, а также… а также… да что я говорю… убейте меня… или… или дайте еще одну скляночку валерьяны!
Потрясенные сей исповедью, а еще более самой личностью кающейся дамы, Николай и Михаил выскочили из своих кресел и зашагали по обширной гостиной. Что делать? Выбросить вон старую гидру? Послать за полицией, препроводить беглую герцогиню в крепость? Самим отмстить за убиенных и испохабленных? Разрядить в нее пистолеты? Нет, нельзя осквернять гвардейское оружие! Поверить во весь этот бред, простить?