Иногда, если накануне много выпьешь, все органы чувств начинают работать по-иному и окружающее предстает перед тобой в простом и ясном свете. Вот почему я мог теперь увидеть мать в ее настоящем облике. Наверное, я никогда толком не заботился о ней именно потому, что никогда толком не видел ее. Я никогда не старался понять ее жизнь, и потому она оставалась для меня все той же двумерной картонной фигуркой, с которой я и обращался соответственно. Я никогда не признавал, что она способна страдать, не пытался постичь природу сформировавшего ее долгого брака; но еще важнее то, что я никогда не давал себе труда любить ее. Вот почему с годами в ней становилось все больше этой напускной бодрости и внутренней отчужденности. Она ведь должна была как-то защищаться от моего равнодушия.
Дэниэлу я сказал, что ничего не помню о своем раннем детстве, но, как вы, пожалуй, уже догадались, слегка покривил душой. Однажды мне довелось прочесть статью о некоем итальянце – он эмигрировал в Америку, но в последние годы жизни рисовал исключительно улицы и дома своего родного поселка. Само по себе это легко объяснить; удивительным было то, что, сличенные с фотографиями, его рисунки оказались верными до мельчайших деталей. После перерыва в тридцать-сорок лет он в точности помнил абрис каждого дома и извивы каждой улочки. Вот и я, возвращаясь мыслями к детству, до сих пор вполне ясно вижу окружавшие меня тогда улицы и дома. Вижу маленькие белые особняки Вулфстан-стрит, ряд муниципальных домов из красного кирпича на Эрконуолд-стрит, скаутский клуб в верхнем конце Мелитус-стрит и небольшой парк рядом с Брейбрук авеню. Но в моем воображении там всегда бывает тихо и безжизненно. Даже мой собственный дом, где я жил ребенком, видится мне совершенно пустым. Людей той поры у меня в памяти не осталось вовсе. Их нет – за одним исключением. Как-то раз, когда я был еще очень маленьким, мать посадила меня к себе на колени и заплакала; я вышел из комнаты, не сказав ни слова.
Это воспоминание ожило во мне на следующий день, когда я вернулся в Илинг. Утро было солнечным и погожим, и я шел по Мелвилл авеню, внимательно глядя себе под ноги; это была старинная детская игра – на трещину наступишь, матушку погубишь. Она «работает» в саду, сказал открывший мне дверь Джеффри. Он точно удивился моему появлению и, идя со мной на кухню, продолжал что-то беспокойно говорить. Я увидел ее в окно: она согнулась над какими-то поздно цветущими кустами, и я еще раз подивился тому, до чего хрупка она стала; наши взгляды встретились, но лица – и у нее, и у меня – в течение нескольких секунд были еще лишены всякого выражения. Затем она улыбнулась и, вытерев руки тряпкой, пошла ко мне.
– Какая честь, – сказала она. – Целуй. – Впервые я не почувствовал отвращения, прикоснувшись губами к ее щеке.
– Я надеялся еще раз увидеть тебя в Кларкенуэлле.
– Уж слишком далеко ехать, Мэтью. А в саду нынче работы невпроворот. Надо побольше успеть до осени. – Я обвел взором лужайку, кусты и мощеные дорожки из разнокалиберного камня: все осталось таким же, как в детстве, хотя тогда я видел в этом целый мир, где можно было укрыться. – И кроме того, – добавила она, – дом у тебя не очень…
– А чем он тебе не нравится?
В этот миг ее внимание приковал к себе какой-то предмет на краю лужайки, и она наклонилась, чтобы поднять его; это был осколок стекла, и она аккуратно засунула его в землю.
– Пойдем отсюда, – сказала она. – Приготовлю тебе кое-что вкусненькое.
– Иногда с тобой бывает ужасно трудно разговаривать. Такое впечатление, будто на уме у тебя больше, чем на языке.
– Разве не потому я так обаятельна? – Это была попытка кокетства, но неудачная. Что-то ее беспокоило; думаю, она уже тогда догадалась о причине моего визита. Мы вошли в дом, и, пока Джеффри варил кофе, она занялась приготовлением толстого сандвича с сыром, какие я ел еще мальчишкой. – Ну-ка, слопай его, – это прозвучало почти мстительно. – Ты всегда обожал сандвичи. – Насколько я помнил, я всегда их терпеть не мог, но покорно начал жевать.
– Да, кстати, – сказала она. – Я тут кое-что нашла в шкафу. – Она все еще держалась со мной очень неловко и покинула комнату с видимым удовольствием; Джеффри проводил ее пристальным взглядом. Но она вернулась почти сразу же и принесла большой коричневый конверт. – Я не хотела оставлять их. – Она помедлила, словно сказала что-то совсем не то. – Я не хотела выбрасывать. Подумала, надо отдать тебе. – Я открыл конверт, и оттуда на стол выпало несколько фотографий. На всех были мы вдвоем с отцом. Вот он держит меня на руках (тогда мне было, пожалуй, лет пять-шесть), а вот мы вместе сидим на низкой ограде. Некоторые снимки казались сделанными совсем недавно – на одном, к примеру, мы поднимались по каким-то каменным ступеням, – но я почему-то не мог вспомнить, когда и где это было.
– Он был красивым мужчиной, – сказал я.
На мгновение она очень широко раскрыла глаза.
– Прошу тебя, убери их, Мэтью. Потом посмотришь.
Ей не удалось скрыть отвращение – оно сквозило в ее голосе. Джеффри тихонько вышел из комнаты, бормоча что-то об автомобиле, и между нами воцарилась недолгая тишина.
– Скоро у тебя день рожденья, – сказала она, водя пальцем по ободку чашки. – Именинничек ты мой.
– Я все про него знаю, мама.
Она поднесла руку к лицу.
– О чем ты? – вопрос прозвучал раздраженно.
– Я знаю, что он был за человек.
– И что же он был за человек?
– Наверно, ты и сама знаешь, мама.
Мне показалось, что она подавила зевок, но затем я понял, что у нее чуть не вырвался вскрик или, может быть, стон.
– А я все это время была уверена, что ты забыл.
– Забыл?
– Ты был тогда такой маленький. – Я ощутил, как что-то вздымается во мне, точно переворачивая вверх тормашками, и я как бы снова становлюсь ребенком. И потом, вдруг, мы оба заплакали. – Ты знаешь, правда? – сказала она. Затем подошла и обняла меня одной рукой. – Но я охраняла тебя. Хоть на что-то твоя мать годилась, даже тогда. Я его остановила. Я только раз поймала его с тобой, но пригрозила, что вызову полицию. – Я смотрел на себя с бесконечным вниманием и любопытством: видел, как я брожу по улицам Лондона, наблюдал, как я роюсь в своих книгах, слушал, как я беседую с Дэниэлом о своем детстве. Оказывается, я себя совершенно не знал. – После этого я никогда не оставляла тебя с ним наедине, – говорила она. – Я защищала тебя. – Я очень пристально глядел в стол – я различал структуру древесины, все ее свилеватости и неоднородности, я так напряженно вглядывался в самую сердцевину этого дерева, что меня стало затягивать туда, точно водоворотом. – Он клялся, что не причинял тебе вреда, Мэтью. Говорил, что и пальцем тебя не тронул. Но после того случая я возненавидела его навсегда. – И тут, покоясь в глубине этого дерева, я понял истину, которая почему-то ускользала от меня прежде: материальный мир есть обиталище вечности. Одна тайна вела к другой тайне, и я медленно сдвигал завесу. – Прости меня, Боже, было время, когда я думала, что ты с ним…
– Твой собственный сын?
Несколько секунд я слушал ее молчание, потом поднял на нее глаза. Сейчас мне кажется, что я не плакал.
– Ты не мой сын, Мэтью. Он нашел тебя. Усыновил. Он говорил, ты какой-то особенный. Уникальный. Мне пришлось с этим смириться: я знала, что сама никогда не смогу родить ему детей. – Теперь я понял, откуда брались ее гнев и горечь, даже в тех случаях, когда она изливала их на меня. Мой отец медленно разрушал ее, так же верно, как если бы кормил ее ядом. Но чего он хотел от меня? Как назвал это Дэниэл? Магией секса? Теперь мне стало ясно, отчего я забыл свое детство и потому забыл себя. Ясно, почему в моих воспоминаниях не было людей. Я утерял все с самого начала. Лишь ценой невыносимого душевного напряжения я мог обращаться мыслями к той поре своей жизни, которую мнил забытой, но которая, по сути, сформировала меня.
До полудня мы успели поговорить обо всем, и я рассказал ей, что выведал о его жизни на Клоук- лейн. Она ни капли не удивилась этому: она уже давно подозревала, что у него имеется, по ее выражению,