неувядаемой славы, остатки некогда удивительно обширного корпуса великолепных трудов наших предков. Давным-давно на побережье Британии высадились исполины, а позднее – те, кто спасся от наводнения, поглотившего Атлантиду. Нельзя забывать об их глубоких откровениях.
Вот почему тот, кто желает стать подлинно ученым и знающим человеком, должен набираться мудрости у книг; из пренебрегающих ими выходят отнюдь не философы, но лишь софисты, знахари да шарлатаны. Это они лгут, что учение делает человека женоподобным, застит его глаза пеленою, ослабляет разум и порождает тысячи недугов; сам Аристотель говорит нам: «Nulla est magna scientia absque mixtura dementiae», а это то же самое, что сказать: «Не бывает глубоких знаний без примеси безумия». Но тут я не соглашусь далее с Аристотелем, ибо имеющий знания владеет цветком солнца, совершенным рубином, волшебным эликсиром, магистерием. Сие есть истинный философский камень, обитель преславного духа, эманация мировой души.
Книги не умирают подобно Адамовым детям. Конечно, мы нередко видим их рваными в мелочных лавках, тогда как еще несколько месяцев тому назад переплет их был цел и они лежали в книжных магазинах; однако это не настоящие труды, а просто мусор и новомодная мишура для черни. Люди держат у себя в спальнях или ставят на полки тысячи таких безделушек; они верят, будто обрели драгоценности, хотя это всего только преходящие забавы преходящей поры, имеющие не большую ценность, чем бумажки, подобранные на свалке или нечаянно выметенные из собачьей конуры. Истинные книги дышат мощью постижения, каковая есть наследие веков; вы берете такую книгу во времени, но читаете ее в вечности. Взгляните вот на это сочинение, «Ars Notoria» [37], превосходно переложенное с греческого Мастером Матфеем; заметьте, как точно каждое слово отражает сущность предмета, а каждая фраза – его форму. Сколько же можно познать (даже в нынешние дни, когда мир страдает старческим слабоумием), если любая строка открывает тебе, как тайные и неведомые формы вещей связаны в своих первопричинах! Однако сие предназначено отнюдь не для узколобых мистиков, что видят кругом сплошные тайны и читают книги только в надежде напасть на какое-нибудь откровение; из одного корня произрастают как дикая олива, так и сладостная, и подобные люди лишь попусту разевают рот и шепчут «Микма», или «Физис», или «Гохулим», не понимая смысла сих священных имен.
Но я нашел источник всей этой мудрости. Я припадаю к чистейшему ключу, ибо здесь, около меня, лежит богатство нашего острова. Точно также, как я могу созерцать портрет Парацельса на стене своей комнаты и переносить его образ на эти страницы, чтобы он представал перед теми, кто обратит к ним свой взор, в виде мерцающего света, – вот так же могу я извлечь из окружающих меня книг их квинтэссенцию и передать ее сегодняшнему миру. Непреходящее молчаливое присутствие сих томов будет ощущаться не только мною, но и многими поколениями наших потомков. У невежд существует поверье, будто в старых домах есть духи, что населяют стены или деревянные лестницы; но если в моем кабинете и живет какой- либо дух, то это дух прошлых веков. Кое-кто презирает меня и издевается надо мною за то, что я живу прошлым, но эти люди попадают пальцем в небо: подобно навигатору, прокладывающему курс с помощью неподвижных звезд, изучившие прошлое обретают власть над настоящим. День нынешний словно переменчивый шелк, что играет на солнце многими цветами, а в тени становится бесцветным, – он тоже несет на себе следы и печати эпох, давно канувших в Лету, но увидеть их может лишь знающий, как на него взглянуть. И я сижу за большим столом посреди своего кабинета, вдали от шума и навязчивой мирской суеты; мои книги охраняют меня от всех выпадов злобных дураков и помогают мне обрести свое истинное лицо. Душа моя спокойна.
Однако я не столь глуп, чтобы позабыть заветы великих мудрецов – среди них были Пико делла Мирандола и Гермес Трисмегист, – которые утверждали следующее: быть собой значит быть миром, вглядываться в себя значит вглядываться в мир, познать себя значит познать мир. Человек могущественнее солнца, ибо он заключает в себе солнце, прекраснее рая, ибо он заключает в себе рай, и тот, кто видит это ясно, богаче любого царя, потому что он постиг все искусства и овладел всей земной мудростью. Нет, я говорю не о своем жалком смертном теле, не об этом несчастном одре пятидесяти лет от роду, а об истинном, духовном теле, коим я наделен: это оно алчет знаний и устремляется к славе, когда я сижу в окружении своих книг.
Я вышел в сад подышать свежим воздухом после сладковатой затхлости своего кабинета и едва успел спуститься к поросшему травой берегу Флита, как услыхал странные звуки, словно кто-то поблизости бормотал во сне. Рядом была маленькая постройка наподобие домика из обожженного кирпича; подойдя к отверстой ее стороне, я прянул назад при виде человека в рваной черной хламиде, расстегнутой и распахнутой у него на груди. Голова его была закутана в грязный кусок материи с узким вырезом спереди, откуда выглядывало лицо. Он поднял голову и некоторое время не мигая смотрел на меня.
«О, хозяин, – воскликнул он затем, – я всего только отдыхал тут у речки. А вы, мне сдается, почтенный джентльмен – так пожалейте меня». Я ничего не сказал, но коснулся ногою войлочной шапки, которую он бросил на землю, подвинув ее к нему. «Я страдаю ужасной и мучительной хворью, что зовется падучей, – снова заговорил он. – Я упал тут навзничь и пролежал аж до самого рассвета».
«У тебя нет такой хвори, – промолвил я, – какую нельзя было бы излечить плетьми у позорного столба».
«Ей-Богу, сэр, мне кажется, будто я там и родился, столько мне выпало пинков. Мое имя Филип Дженнингс, и падучая не отстает от меня вот уж восемь лет. И нет мне от нее исцеления, ибо эта хворь у нас в роду. До меня ею маялся отец». Тут я слегка заинтересовался: однажды мне довелось прочесть весьма глубокий труд о недугах, кои мы наследуем по крови. «Подайте мне грошик ради Христа, сэр, дабы я не покатился по дурной дорожке».
«Неужто ты так обессилел, – заметил я, отступая на шаг, чтобы не слышать исходящего от него смрада, – что не можешь доковылять до церковной паперти?»
«О, я побывал во всех церквах. Я был у Святого Стефана на Коулман-стрит, у Святого Мартина в Лудгейте,у Святого Леонарда на Фостер-лейн, но меня отовсюду прогоняли взашей».
«Да еще, верно, грозили заклеймить тебе ухо? Такой ведь у них обычай?»
«Вы хорошо их знаете, сэр, – эти попы дерут носы выше шапок. Волосу них долог, а ум короток».
Я не стал ему поддакивать. «А ты неглуп, – сказал я, – хоть и одет в лохмотья. Чем же ты живешь в этой юдоли скорби?»
«Я брожу себе один, и нет у меня дружка в утешенье, разве вот пес». И правда, рядом с ним лежала клубком собачонка, кожа да кости, – она шевельнулась, когда он тронул ее. «Пробавляемся чем можем. У вас в городе запрещено умертвлять коршунов да воронов, ибо они пожирают отбросы на улицах, – так это и есть наши товарищи».
После сих слов я ощутил к нему некоторую жалость. «Ну ладно, я дам тебе корочку ржаного хлеба с отрубями..»
«Что ж, голодное брюхо всякой крохе радо. И старая кость лучше пустой тарелки».
«Недурно плетешь, – смеясь, промолвил я. – А может, для вас с собакой найдется и горячий пирог».
«Вот и славно, а после я с вами распрощаюсь. Двину ко граду Риму».
«Что-что?»
«Это музыка нищих, сэр. Я сказал, что уйду из Лондона».
Его странная речь пробудила во мне любопытство. «А ну-ка, спой мне еще, музыкант».
«Нонче я задавил темняка в чупырке».
«И это значит?..»
«Что я скоротал прошлую ночь в этой конуре. А теперь кройте мне гать до большака, шершавцы недалече».
«А это?» – его слова походили на неведомый мне язык наших далеких предков.
«Это все равно что сказать: отпустите меня па большую дорогу. Леса рядом».
«Я не понимаю твоих слов и не понимаю, откуда они взялись. Поведай мне что-нибудь об их возрасте и происхождении».
«Не знаю, сколько им лет и кто их придумал, но меня научил им мой отец, а он научился у своего, и так шло Бог весть с каких давних пор. Сейчас я дам вам урок. Вот, глядите, —он показал на свой нос. –