— Переписала, Степан Ермилыч! — ответила Соня. — Это операционный план? Ах, нет, не переписала!
— Ну вот, ты спроси сначала, а потом отвечай, а то — переписала!
— Вы про операционный спрашиваете, Степан Ермилыч?
— Ну да, не про опереточный! Оперплан и есть оперплан!
— Ах, я его сейчас только вдела в машинку!
— Вдела и держи там! — ответил Степан Ермилыч.
Тут Бормотов кончил подписывать ассигновки и заметил Шмакова.
Бормотов прослушал и ответил:
— А как же в Вавилоне акведуки строили? Хорошо ведь строили? Хорошо! Прочно? — Прочно! А почта ведь там раз в полгода отправлялась, и не чаще! Что теперь мне скажешь? — Бормотов знающе улыбнулся и принялся подписывать подтверждения и напоминания.
Шмаков сразу утих от такого резона Бормотова и недоуменно вышел. По дороге он дышал воздухом старой деловой бумаги и думал о том, что значит ремесленная управа, которую упомянул Бормотов. Думал Шмаков и еще кое о чем, но о чем — неизвестно.
В дверях административно-финансового отдела спорили два человека. Каждый из них был особенный: один утлый, истощенный и несчастный, пьющий водку после получки, другой — полный благотворности жизни от сытой пищи и внутреннего порядка. Первый, тощий, свирепо убеждал второго, что это глина, держа в руке какой-то комочек. Другой, напротив, стоял за то, что это песчаный грунт, и удовлетворялся этим.
— А почему? Ну почему песок? — пытал его тощий.
— А потому, что сыплется, — резонно говорил тот, что поспокойнее. Потому, что мукой пылит. Ты дунь!
Тощий дунул — и что-то вышло.
— Ну? — спросил утлый человек.
— Что — ну? — сказал плотный. — Сыплется, — значит, песок!
— А ты плюнь, — догадался тощий.
Его недруг взял в свои руки комок неведомого грунта и смачно харкнул, уверенный в неразмочимой природе песка.
— Ну? — торжественно возгласил тощий. — Помн
Тот помял и сразу согласился, чтобы не рушить равновесия чувств.
— Глина! Мажется. Дребедень!..
Шмаков прослушал беседу друзей и, достигнув своего стола, сейчас же сел писать доклад начальнику управления — «О необходимости усиления внутренней дисциплины во вверенном Вам управлении, дабы пресечь неявный саботаж».
Но вскоре саботаж явился перед Шмаковым как узаконенное явление. Во вверенном Шмакову подотделе сидело сорок два человека, а работы было на пятерых; тогда Шмаков, испугавшись, донес рапортом кому следовало о необходимости сократить штат на тридцать семь единиц.
Но его вызвали сейчас же в местком и там заявили, что это недопустимо — профсоюз не позволит самодурствовать.
— А чего ж они будут делать? — спросил Шмаков, — им дела у нас нет!
— А пускай копаются, — сказал профсоюзник, — дай им старые архивы листовать, тебе-то што?
— А зачем их листовать? — допытывался Шмаков.
— А чтоб для истории материал в систематическом порядке лежал! — пояснил профработник.
— Верно ведь! — согласился Шмаков и успокоился, но все же донес по начальству, чтобы на душе покойнее было.
— Эх ты, жамка! — сказал впоследствии Шмакову его начальник, профтрепача послушал — ты работай, как гепеус, вот где умные люди!
Раз подходит к Шмакову секретарь управления и угощает его рассыпными папиросами.
— Покушайте, Иван Федотович! Новые: пять копеек сорок штук — градовского производства. Под названием «Красный Инок», — вот на мундштучке значится — инвалиды делают!
Шмаков взял папиросу, хотя почти не курил из экономии, только дарственным табаком баловался.
Секретарь приник к Шмакову и пошептал вопрос:
— Вот вы из Москвы, Иван Федотович! Правда, что туда сорок вагонов в день мацы приходит, и то будто не хватает? Неужели верно?
— Нет, Гаврил Гаврилович, — успокоил его Шмаков, — должно быть, меньше. Маца не питательна — еврей любит жирную пишу, а мацу он в наказанье ест.
— Вот именно, я ж и говорю, Иван Федотович, а они не верят!
— Кто не верит?
— Да никто: ни Степан Ермилович, ни Петр Петрович, ни Алексей Палыч никто не верит!
А меж тем сквозь время настигла Градов печальная мягкая зима. Сослуживцы сходились по вечерам пить чай, но беседы их не отходили от обсуждения служебных обязанностей: даже на частной квартире, вдали от начальства, они чувствовали себя служащими государства и обсуждали казенные дела. Попав раз на такой чай, Иван Федотыч с удовольствием установил непрерывный и сердечный интерес к делопроизводству у всех сотрудников земельного управления.
Желчь дешевого табака, шелест бумаги, запечатлевшей истину, покойный ход очередных дел, шествующих в общем порядке, — эти явления заменяли сослуживцам воздух природы.
Канцелярия стала их милым ландшафтом. Серый покой тихой комнаты, наполненной умственными тружениками, был для них уютней девственной натуры. За огорожами стен они чувствовали себя в безопасности от диких стихий неупорядоченного мира и, множа писчие документы, сознавали, что множат порядок и гармонию в нелепом, неудостоверенном мире.
Ни солнца, ни любви, ни иного порочного явления они не признавали, предпочитая письменные факты. Кроме того, ни любовь, ни учет деятельности солнца — в прямой круг делопроизводства не входили.
Однажды в темный вечер, когда капала неурочная вода — был уже декабрь — и хлопал мокрый снег, по улицам Градова спешил возбужденный Шмаков.
Предназначалась сегодня пирушка — по три рубля с души — в честь двадцатипятилетия службы Бормотова в госорганах.
Шмаков кипел благородством невысказанных открытий. Он хотел выступить перед Бормотовым и прочими на свою сокровенную тему «Советизация как начало гармонизации вселенной». Именно так он хотел переименовать свои «Записки государственного человека».
Градов еще не спал, потому что шел восьмой час вечера. Злились от скуки собаки на каждом дворе. Замечательно — потому что он был один — горел вдалеке электрический фонарь. Небо было так низко, тьма так густа, а город столь тих, невелик и явно благонравен, — что почти не имелось никакой природы на первый взгляд, да и нужды в ней не было.
Проходя мимо пожарной каланчи, Шмаков слышал, как вздыхал наверху одинокий пожарный, томясь созерцанием.
«А все-таки он не спит, — с удовольствием гражданина подумал Иван Федотыч, — значит, долг есть! Хотя пожаров тут быть не может: все люди осторожны и порядочны!»
На вечер, в условный дом вдовы Жамовой, сдавшей помещение за два рубля, Шмаков пришел первым. Вдова его встретила без приветливости, как будто Шмаков был самый голодный и пришел захватить еду.
Иван Федотыч сел и затих. Отношений к людям, кроме служебных, он не знал. Если бы он женился, его жена стала бы несчастным человеком. Но Шмаков уклонялся от брака и не усложнял историю потомством. Шмаков не чувствовал в женщинах никакой прелести, как настоящий мыслитель, в котором циркулирует голый долг. Воли в себе он не знал, ощущая лишь повиновение — радостное, как сладострастие; он любил служебное дело настолько, что дорожил даже крошками неизвестного