— Это неправда. Я не верю.
— И я не поверила. Во всяком случае, хотя бы сначала. Но правда заключается в том, что накануне вечером она была, а на следующий вечер исчезла. И если упомянуть о ней Бригаму — а я предостерегаю тебя от этого, — он покраснеет, словно перец, и, пыхтя, выйдет вон из комнаты. А несколько жен, когда убедились, что ее действительно нет, обшарили ее комнату и передрались из-за ее шелков.
— Это не может быть правдой.
— Ты, вероятнее всего, права. Но при всем том никто не может объяснить, что с ней приключилось.
На следующий вечер, в театре, мои мысли были целиком заняты этой историей. Боюсь, моя игра была хуже моих самых неудачных выступлений, но благодушная аудитория меня простила. Глядя в зал, откуда тысячи горящих глаз глядели на меня, я не могла удержаться от мысли: что же со мною станет?
ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ЖЕНА
Глава одиннадцатая
В следующие три месяца мое внимание было целиком поглощено театром. Чем больше времени я проводила на сцене, тем спокойнее я себя чувствовала и, вероятно, тем глубже укоренялся мой талант. Я получала роли младшей сестры или инженю в целом ряде незначительных пьес, которые теперь уже никто не помнит, включая такие, как «Это благословенное дитя» и «Ничтожество». Исполнители, в том числе и я сама, начали движение за более серьезные постановки, но Бригам лишь усилил свой запрет на трагедии. «Я не желаю, чтобы наши женщины и дети, приходя сюда, испытывали страх и потом не могли бы спать по ночам». (Позднее он пересмотрел свою политику в этом отношении, после того как одна красивая актриса- Немормонка отказалась играть в переделанном «Макбете» со счастливым концом.) Некоторое время существовал также запрет на сентиментальные романтические пьесы, прославляющие моногамную семью. Мне помнится, как на одном из спектаклей некий семидесятилетний Святой вскочил на ноги и закричал: «Я не собираюсь сидеть тут на вашей паршивой пьесе, где мужик поднимает такую клятую суету из-за
Несмотря на такие ограничения, театр стал моим укрытием от Львиного Дома. Б
После каждого спектакля я обычно сидела у своего туалетного столика, а сердце мое начинало учащенно биться всякий раз, когда раздавался стук в дверь. Однако всякий раз оказывалось, что это кто-то из моих новых друзей по труппе, пришедший разделить со мной триумф этого представления, или наш режиссер с замечаниями, долженствующими улучшить технику моей игры. Однажды вечером — это было, когда я долго играла роль Эмили Уилтон в пьесе «Ловкий плут»,[86] — я почувствовала на себе взгляд Бригама, сидевшего наклонясь вперед и опираясь на трость: взгляд, устремленный на меня с каким-то особым намерением. Режиссер определил мне место на сцене так близко к ложе Бригама, что я прямо-таки чувствовала его глаза на моей коже. В последнем акте я запнулась в реплике. Долгую минуту — одну из самых долгих в моей жизни — я не могла вспомнить, что надо сказать. Я бросала взгляды вокруг, но игравший со мною актер не предложил мне никакой помощи, потому что моя запинка лишила и его самообладания. Я отвернулась и обнаружила, что гляжу в Президентскую ложу. Бригам одними губами выговорил слова: «Я буду…» — и это было так, словно невидимая рука протянулась и повернула какую-то ручку, чтобы оживить мою память, и я доиграла акт до конца с особенной силой, что подняло всю аудиторию — и Пророка в том числе — на ноги.
Потом, сидя у своего столика, я ждала неизбежного стука в дверь. Я знала: Бригам придет в этот вечер, и мне надо будет благодарить его за оказанную помощь. Вплоть до этого момента я пыталась отрицать его власть надо мной, но этот эпизод сделал все предельно ясным. Я работаю в его театре. Я живу в его доме. Он — мой духовный вождь. А теперь он даже подсказывает мне, что мне надо говорить!
Тут он и раздался — стук в дверь.
— Брат Бригам…
Однако, открыв дверь, я обнаружила за ней незнакомца, приветствовавшего меня коробкой сахарных палочек.
— Не разрешите ли вы вашему обожателю выразить его восхищение вашей игрой?
Незнакомец говорил с английским акцентом, лицо у него было загорелое и обветренное, а сапоги заляпаны штукатуркой. Звали его, как я вскоре узнала, Джеймс Ди. Мы разговаривали, как оказалось, почти час: о театре, о страстном преклонении этого человека перед Шекспиром, о том, какая это глупость, что Бригам наложил запрет на постановку трагедий.
— Какую прелестную Офелию могли бы вы сыграть! — сказал он.
Чтобы заработать на жизнь, Ди штукатурил бревенчатые дома, и занятие это было более доходным, чем я могла себе представить, потому что ему принадлежал прекрасный шестикомнатный дом недалеко от Храмовой площади.
— Я, вероятно, покажусь вам слишком откровенным, если признаюсь, что следил за вашей карьерой.
— Вряд ли это можно назвать карьерой, мистер Ди. Я всего несколько месяцев играю на сцене.
— Да, но ваш талант уже затмевает тех, кто играет рядом с вами.
Я отругала его за лесть и решила, что самое время открыть коробку с конфетами. Мы попробовали сладости, а затем, увы, нам пришлось расстаться.
— Прощай! — воскликнул он, уходя. — Ты слишком дорога, чтоб мне владеть тобою![87]
Вполне вероятно, что не может быть более существенного резона для осмотрительности, чем поклонник, цитирующий Барда на твоем пороге. Однако, Дорогой Читатель, припомни, пожалуйста, что мне в то время было восемнадцать лет. Я так долго стояла на страже, страшась непостижимых чувств Бригама, что мистеру Ди удалось незаметно проскользнуть под вратами. Он обещал вернуться на следующий вечер и сдержал обещание. Он сказал, что принесет мне желтую розу, и она появилась на моем туалетном столике — тугой бутон на длинном красно-зеленом стебле. Он сказал, что будет читать мне вслух «Двенадцатую ночь» Шекспира, и так и сделал. В первую неделю нашего знакомства он выполнял каждое свое обещание. Он предложил моей маме помочь с трещиной в потолке и явился в назначенное время. Он покачивался на верхушке своей стремянки, пока мама и ее сестры-жены, пришедшие в гости, с интересом за ним наблюдали.
— Так кто он такой все-таки? — спросила Элинор. — Как жаль, что мне никто не приносит коробки сахарных палочек!
Мистер Ди так быстро и с такой уверенностью добился того, чтобы его присутствие было замечено, что я ничего не могла с собой поделать — мои чувства к нему росли столь же быстро. На седьмой день нашей дружбы мы уже были влюблены и помолвлены.
— Помолвлены! — воскликнула мама. — Да ты едва знаешь этого человека!
Я напомнила ей, что она едва знала моего отца, когда они поженились.
— Даже если так, я все равно должна сказать тебе вот что: я ему не доверяю.
— Как ты можешь говорить такое? После того, как он заштукатурил тебе потолок!