Ипполит Мышкин размахивал руками и что-то выкрикивал. С того момента внутри Константина Петровича, душевно и интеллектуально преданного континентальной и островной юриспруденции, что-то надломилось. Он потерял веру в мирный и благополучный исход захлестнувших Россию событий — даже каракозовщина не задела его так глубоко, даже покушение Соловьева, который стрелял в государя в упор. Достоевский чутьем писателя тоже предчувствовал, что вовсе не дьявольский, а, скорее, по-девичьи эмоциональный проступок барышни Засулич так просто не обойдется правительству. Надо было отыскать правильную линию поведения. Но кто способен ее выработать? Государь, чьи силы подорвали внешне победоносная война и чудовищная по своей откровенности и противозаконности любовная связь, от которой родились дети? Взращенные в петербургских чиновных инкубаторах холодные бюрократы вроде Валуева? Военный министр Милютин, гордо выступающий триумфатором по дворцовому паркету после падения Плевны? Князь Черкасский, его клеврет? Абаза, финансист и ловкач, впрочем, не без организаторских способностей? Великий князь Константин Николаевич? Безлюдье, безлюдье! Какое безлюдье! Но природа ведь не терпит пустоты. Вскоре обязательно должен появиться случайно затесавшийся в Петербург диктатор, который подхватит волочащиеся по мостовой вожжи. Вероятно, не русский по происхождению. Он-то и довершит разгром традиционной России, а затем навсегда покинет страну. Круг Великих реформ замкнется неудачной и неподготовленной попыткой ввести нечто отдаленно напоминающее конституционное правление.
Давным-давно, когда складывалась книга собственной жизни «Novum Regnum», Константину Петровичу попалось под руку — не могло не попасться! — письмо, писанное весной 1878 года после несчастного судебного эпизода с Засулич, и он перечел несколько строк, врезавшихся потом в память. Да и как им не врезаться! Прошлым летом измучила Плевна, а вот теперь другая Плевна. Плевна напомнила о Севастопольской обороне, Севастопольская оборона возвратила к Плевне. Сколько погублено русских жизней! А сколько смертей впереди! «Посмотрите, что вдруг открылось в нашем обществе, — мелким бисером на лист бумаги выплескивало перо Константина Петровича, — какая слепота, какое отсутствие серьезной мысли. Суд объявляет невиновной женщину, стрелявшую в градоначальника за то, что он поступил несправедливо в частном случае, — и общество радуется…»
Стоит обратить внимание на оценку поступка генерал-адъютанта Федора Федоровича Трепова. Подобная оценка не имеет ничего общего со слухами, которые циркулировали по поводу «неправедных прибытков» градоначальника и отношения государя к нему. Как правовед Константин Петрович отдавал себе отчет в произвольных действиях Трепова.
Продолжу цитирование: «…Женщины и мужчины готовы плакать, точно в конце драмы в Михайловском театре. Сентиментальное впечатление взяло верх над здравым смыслом».
Бывший шеф жандармов Потапов, близкий к помешательству, и неповоротливый бездарный Пален раздули громадное политическое дело в собственных корыстных целях и свезли в Петербург массу заключенных. «…Водворился беспорядок невозможный». Сам Трепов потерял голову. А что взять с потерявшего голову?
Характеристика этого трагического эпизода и противостояния различных сил и сегодня представляется достаточно серьезной и многосторонней. Константин Петрович правильно отмечал, что правительство и суд в страхе стали на сторону общественного суждения. С такой трактовкой события нельзя не согласиться. Масса бедствий последовала затем и оттого. Если бы суд и Александр Федорович Кони остались в правовом поле, а приговор лишь учел гражданские настроения, то из компетенции суда присяжных, повторяю, не были бы изъяты дела о насильственных действиях против властей. Кони не мог не понимать того. И кто знает, какие были бы последствия! Возможно, и «столыпинских галстуков» не существовало бы, и большевистских зверств тоже.
Перечитав письмо, Константин Петрович вложил его в папку, которая уже в советское окаянное время — вот парадокс истории! — и составила официально напечатанную книгу «Novum Regrum». В тот момент, я почти уверен, у него мелькнула мысль, как трудно исполнять свой долг и писать правду царям.
Счастливые часы
Ночью, когда не спалось, он иногда затевал с Юшкой Оболенским никчемные разговоры — никчемные потому, что утром становилось стыдно за пришедшие в голову мысли. Зачем человек создан? Юшка считал, что человек создан для счастья, а Константин Петрович утверждал, что для испытаний и служения Богу. Юшка сомневался в искренности Константина Петровича.
— Нет, счастье — вот цель жизни! Служение есть средство для достижения цели. Хорошо, верно служи — будешь счастлив.
Теперь, на склоне жизни, на ее совершенном исчерпе — опять это словцо! — Константину Петровичу частенько припоминались дискуссии с Юшкой, возвращая в действительно счастливые часы и дни юности. А был ли он счастлив потом? Наверное, был, и не раз. Впервые, по-настоящему, когда сладилось с Катенькой, когда он увидел ее радостные глаза. Судьба не одарила их брак детьми, а он, привыкший к большой и шумной семье, населявшей дом в Хлебном переулке, сильно страдал в тиши нарышкинского палаццо — ни родного детского смеха, ни проказливой возни, ни долгих бесед с докторами о, том, как лучше кормить и чем лечить весеннюю простуду. Весной, помнится, он частенько сам простужался, и мать отпаивала его малиной и медом. И все-таки в любви он был счастлив, хотя ее покой — покой любви — пытались нарушить сплетники.
Сейчас, когда Литейный затихал, очищаясь ночью от мерзкой толпы, странные мысли роились у него в голове. Месяцы падения оказались вместе с тем и месяцами невероятного взлета и осознания, что он был счастлив не только в домашнем кругу, рядом с Катей, но и в своем служении — в своем деле. Он окинул взором длинный ряд отлично переплетенных отчетов Святейшего синода, ощущая душевное удовлетворение содеянным. В них, в этих отчетах, его гигантский труд, которым нельзя не гордиться. Он всегда работал упорно, и в этом упорстве обретал сердечное спокойствие и равновесие. Они не покидали его, когда он отстаивал свою правду, которую без колебаний почитал правдой России. И в нынешние времена мы видим, что во многом он был прав. Однако нельзя не заметить, что правота его, резкая, дальновидная и своеобычная, не всегда угодна и сегодня потомкам, и они, возвращаясь к тому, к чему нельзя не возвратиться, многое опускают и по прежней привычке отбрасывают на второй план и не подвергают обсуждению. Например, вопрос о земле. Кому она должна принадлежать и кому она может принадлежать?
Судьба распорядилась так, что окончательную и бесповоротную уверенность Константин Петрович обрел в страшные дни мартовских ид, когда пришлось подводить итог минувшему царствованию. Это произошло на Фонтанке. Он помнит тот день, 28 апреля, как будто случилось вчера. Помнит разъяренное лицо Абазы, который, выйдя из себя, кричал:
— Надо требовать, чтобы государь взял назад нарушение контракта, в который он вошел с нами!..
Более стыдливый граф Лорис-Меликов остановил подельника — именно подельника, потому что Константин Петрович, будь его воля, отправил бы реформаторскую парочку в камеру судьи.
— Кто писал манифест? — на повышенных тонах спрашивал Абаза. — Кто писал манифест?
Чтобы побыстрее прекратить неприличную сцену, Константин Петрович без промедления твердо ответил:
— Я!
Наступила драматическая минута. В полном молчании Константин Петрович покинул кабинет графа. Последнее, что он увидел, — негодующее лицо Набокова. На другой день по обнародовании манифеста многие отворачивались от обер-прокурора, бывшего наставника цесаревича, отворачивались достаточно демонстративно, не подавая руки. При всей непристойности происходящего стоит обратить внимание на то, какие порядки царили в придворных кругах при ни чем не ограниченном самодержавии.
А манифест написан с болью и, как ему казалось, с пониманием момента. Он помнил его почти дословно и сейчас. Имея обыкновение несколько раз перечитывать собственные фразы, он, откинувшись на спинку кресла, воспроизвел в сознании то, что наиболее раздражило Абазу, Лориса-Меликова и их