устремленным взором фанатиков встречалось немало. Похожий взор бросает в пустоту женщина в работе Репина «Арест пропагандистки», и у несчастного Каракозова, чью казнь художник наблюдал воочию, глаза выражают ту же отчаянную волю, смешанную с ужасом. Маниакально настроенный человек, выброшенный мятежной толпой на плечи людей, является неким центром полотна и как бы управляет движением народной массы. Его лицо вовсе не отражает навязанной Розановым мысли: «До шапки ли тут, когда конституция». Именно такие экземпляры человеческой породы с маниакальной настойчивостью клеймили реакционность, как им мнилось, самодержавного режима и звали взбудораженных зевак на Литейный, к дому символа нерадостного прошлого, коим считали обер-прокурора Святейшего синода. Впереди всей процессии гимназисты. Лица одухотворены. Они плохо понимают, что происходит, но возгласы, а быть может, и песня буквально вырываются из узенькой груди. Эти мальчики сложат глупенькие головы через десяток с небольшим лет на фронтах Первой мировой войны, а позднее в Петербурге и Москве, на Дону и в Крыму, будут плясать «барыню» в парижских кабаках и крутить баранку в Нью-Йорке. Странно, что Розанов был лишен подобных предчувствий, но Победоносцев — нет. И в дальнейшем мы убедимся в подлинности пророческих ощущений Константина Петровича.
Сейчас он, глядя на мальчиков, лишь покачал головой и прошептал:
— Неужели их никто не остановит на гибельном пути?
Черный папа
Курсистку — всю в черном и в изящной меховой шапочке — Победоносцев жалел не меньше гимназистов, хотя его не уставали обвинять в том, что он противодействовал женской эмансипации. Странно, ей-богу! Ведь Константин Петрович ценил в женщинах образованность. Он умел дружить с женщинами, и огромная часть его эпистолярного наследия обращена именно к женщинам. Курсистка счастлива, счастлива порывом к свободе, счастлива тем, что светлые идеалы осуществляются. Через десять лет она, как и моя мать, в лазаретах будет прикрывать остекленевшие глаза умерших тяжелыми николаевскими пятаками, задыхаясь от запаха йодоформа и гниющих конечностей. И за год до Первой мировой войны Розанов оказался глух к будущему. А Победоносцев — нет! Он выступал против использования женского труда в медицине, и его можно понять. Участие женщин в войнах в высшем смысле безнравственно и лишь облегчает милитаристам вовлечение стран в военные конфликты. Победоносцев был противником войн и, естественно, не мог одобрять присутствие женщин на фронте.
Сейчас курсистка захлебнется собственным голосом и, сообразив, что она стоит напротив дома обер-прокурора, начнет грозить ему кулачком и произносить проклятия:
— Долой черного папу! Долой реакцию! Да здравствует свобода!
Константин Петрович не испытывал к таким заблудшим девочкам никаких чувств, кроме сострадания:
— Бедненькая, сколько ей предстоит пережить! Что с ней станется в бурлящем безжалостными страстями человеческом море?!
Портреты еврейской четы ничего из того, что писал Розанов, не выражают. И уж, конечно, супруги не «идут за сумасшедшими мальчиками» и не «подбавляют к их энтузиазму хитрую технику, ловкую конспирацию и мнимонаучную печатную литературу». Евреи в революции шли, как мы знаем, своей дорогой, однако юдофобы им отводили в разное время разное место. Но, во всяком случае, они стали главными обвиняемыми, а вовсе не подсобным материалом в начинающейся катастрофе. Что не хуже Победоносцева понимал эмигрант Ленин, весьма, впрочем, ловко используя неприятие иудаизма обер- прокурором и его сторонниками. Разумеется, сосредоточенную физиономию чернобородого интеллигента Победоносцев выделил бы из толпы и уловил бы, безусловно, мрачный взор представителя той группы людей, с которой самодержавие не сумело найти общий язык.
Константин Петрович всегда с горечью замечал, что люди этой категории, оглядываясь на александровскую эпоху, во всем винят его, подогреваемые журналистами типа Амфитеатрова.
«Прощайте и спасибо…»
— Но не я один управляю Россией! — восклицал он, отдавая себе отчет, что, в конце концов, они — неприятные ему евреи — одни из первых станут жертвами той волны, которую сейчас стараются поднять.
Дама в белой шляпе, чиновник в форменном мундире и другой чиновник в форменном пальто, простолюдин-революционер, седобородый старик — человек шестидесятых годов, боготворивший Чернышевского и Добролюбова, — как одержимые несутся вместе с толпой, увлекая и прошлое, и настоящее, и, что страшнее всего, будущее в пропасть. Именно об этой толпе, обезумевшей от ужасных страстей, Константин Петрович писал Витте задолго до того, как она — сырая и давящая масса — набрала инерцию в полную силу.
Умение использовать возбуждающие тона и полутона, воздействуя на зрителя не только динамикой карнавальной пляски, свойственной политическим манифестациям в том числе, но и распределением прописанных планов, не отпускающих взгляд, делало репинский холст достоверным с исторической точки зрения. Такой или похожий прибой бился о стены домов на Невском и, конечно, на Литейном, где жил обер-прокурор Святейшего синода, и, проклиная его, совершенно не поняв, катился дальше, сметая тонкие цепочки городовых, — к Зимнему, то ли желая поприветствовать долгожданный манифест, то ли давая знак императору и правительству Витте, что взбаламученное общество потребует еще больших уступок и не остановится на достигнутом.
Константин Петрович печально усмехнулся, разглядев в неспокойном, мятущемся крошеве человека из той породы, которую он не любил пуще остальных врагов. Розанов характеризует его так: «Несравненно-хитрое и именно дальновидно-хитрое толстое военное лицо… почтительно приподнявшее фуражку перед «победившей» революцией… Это лицо — подозрительное, сморщенное и презирающее». Всплыли тютчевские строки:
Подобное несравненно-хитрое, по изумительно точной характеристике Розанова, и дальновидно- хитрое толстое военное лицо, беспомощностью своей граничащей с предательством, не мог не выхватить из бушующей толпы Константин Петрович, тем более что физиономия генерала от кавалерии Михаила Тариеловича Лорис-Меликова, незадачливого министра внутренних дел, часто проступала из небытия наиболее вульгарными чертами — маслянистым взором, непомерными отвисшими бакенбардами и усами, которые помогали приглушить восточные черты стареющего армянина. Получивший генерал-адъютанта за год до каракозовского покушения, он ничего не извлек из предостережения и впоследствии использовал близость к императору не в интересах русского государственного строя. При нем террор достиг наивысшей точки: от руки негодяев пал православный монарх. Даже после мучительной кончины императора это толстое военное лицо не успокоилось и при содействии биржевых спекулянтов и нечистых на руку финансистов продолжало настаивать на проведении реформ, о сути которых имело весьма приблизительное представление. Да-да, именно Дорис-Меликов, приподняв фуражку, приветствовал тех, кто выдвигал гибельные, не подготовленные жизнью требования. Он тешился дикими и внутренне противоречивыми словосочетаниями — «диктатура сердца» и «бархатный диктатор». А чем это кончилось? Вполне закономерным бегством — иного определения здесь не подберешь — в Ниццу, на Лазурный берег, где бархатный климат нежил его до самой кончины. Бархатистость кавказца в полную меру проявилась