Все еще обнимая его, Марфа сказала: «Хотела я тебя попросить…
— Все ради тебя сделаю, — Федор Савельевич вдохнул ее сладкий, кружащий голову запах, и, повторил: «Все, Марфа».
— Федора моего оставь при себе, — сказала Марфа, положив голову ему на плечо. «Годунов прекословить не будет, коли ты скажешь, что проследишь за ним».
Он кивнул, и тихо сказал: «Проводить-то тебя можно будет? Когда обоз ваш трогается?».
— В пятницу на рассвете, — ответила Марфа и застыла, прижавшись губами к его щеке.
Женщина поежилась, — хоша и лето было на дворе, но ночи стояли холодные, и посмотрела внутрь возка. Петенька спокойно спал, девчонки во что-то играли на полу — тихо.
— Так, — сказала Марфа сыну, — строго. «Ты сюда, на Воздвиженку, приходи раз в неделю — попарься, домашних харчей поешь, за дворней присмотри — не ровен час, разбалуется.
Ключнице я все сказала, где найти тебя, коли что. Если конь тебе нужен будет — отцовского жеребца бери, да следи потом, чтобы его почистили хорошо — лошадь кровная, дорогая.
Водки много не пей».
Парень покраснел — отчаянно и, замявшись, что-то пробурчал.
— Не будет, Марфа Федоровна, — усмехнулся Федор Савельевич. «Не зарабатывает он столько еще, а бесплатно поить его у нас никто не станет — дураков нет. Я за ним присмотрю, не беспокойтесь».
— И приезжай опосля Покрова, — велела Марфа, — хоша на ненадолго, семью повидаешь.
Федор кивнул и Марфа, вдруг вспомнив что-то, притянула его к себе, зашептав на ухо.
— Да зачем? — поднял он бровь.
— Сие на всякий случай, — коротко ответила мать, и, перекрестив сына, тихо сказала: «Ну, прощайте, Федор Савельевич, спасибо за то, что помогаете нам».
— Марфа Федоровна, — женщина увидела муку в серых, устремленных на нее глазах зодчего, и коротко велела вознице: «Трогай».
Лизавета высунула растрепанную голову из окошка и закричала: «Приезжай, Федя!».
Обоз медленно пополз вниз по Воздвиженке, к недавно построенному Никитскому монастырю.
— А оттуда, — вздохнул Федор, — на Устретенскую улицу, и там уже — на дорогу Троицкую.
Федор Савельевич посмотрел на нежный, розовеющий над Красной площадью восход, и сказал: «Вот что, тезка, у меня сегодня дела кое-какие есть, ты там присмотри, чтобы все в порядке было, к закату вернусь. Ты расчеты по толщине стен закончил?».
— Почти, — грустно ответил парень. «Теперь, как матушка уехала, только мы с вами, Федор Савельевич, и остались — математики, окромя нас, и не знает никто».
— Надо мне с тобой оной больше заниматься, — задумчиво проговорил зодчий. «Года через три я тебе хочу дать что-то свое построить, там уже меня не будет, самому придется».
— Я справлюсь, — сглотнув, сказал парень. «Справлюсь, Федор Савельевич».
Мужчина положил руку ему на плечо, и Федор чуть прижался к нему, — совсем ненадолго, на единое мгновение.
Войдя в избу, он первым делом снял со стола рисунки с чертежами, и подвинул его ближе к окну. Едва бросив взгляд в соседнюю горницу, он захлопнул дверь — не было сил смотреть на ту лавку. Свет был хорошим, и, раскладывая краски с кистями, Федор Савельевич подумал, что до вечера, наверное, уже и закончит.
Он сходил к знакомым богомазам в Спасо-Андрониковский монастырь, на Яузу, и, перешучиваясь с ними, — сердце болело так, что, казалось, сейчас остановится, — собрал все, что ему могло понадобиться. Доска была славная, липовая, в полтора вершка, уже покрытая левкасом и отшлифованная.
Краски были хорошие, на желтках, кисти — тонкие, и Федор Савельевич, посмотрев на свои большие руки, вдруг подумал: «А если не получится? То ведь не чертеж, то лицо человеческое».
Однако его загрубелые, привыкшие к долоту и молотку пальцы оказались неожиданно ловкими. Прорисовывая контур, он вспомнил ее шепот, ее губы, приникшие к его лицу, то, как билось ее сердце, — совсем рядом, и остановился на мгновение.
Вытерев рукавом рубашки лицо, Федор стал аккуратно закрашивать поле — нежно-зеленым, травяным цветом. Положено было писать ее в плате, однако он, зная, что никто, кроме него, сию икону не увидит, делать этого не стал.
Бронзовые, волнистые волосы спускались на плечи, была она в одной белой сорочке и держала на руках дитя — приникнув к нему щекой, как на иконе евангелиста Луки, что стояла в Успенском соборе Кремля.
Дитя, с кудрявыми, русыми волосами, сероглазое, прижималось к ней, обхватив мать за шею. Последними он написал глаза — изумрудные, не опущенные долу, а глядящие прямо и твердо — на него.
Федор убрался и положил икону на стол — Марфа чуть улыбалась краем тонких губ, обняв младенца, защищая его своей рукой.
Он увидел в окне вечернее небо, и, опустившись на лавку, просто смотрел на нее — долго, пока в избе не стало совсем темно, пока он уже ничего не разбирал — из-за слез, переполнивших глаза, слез, которые он так и не позволил себе пролить.
Часть четвертая
Тюменский острог, весна 1585 года
На востоке, над бесконечной, еще заснеженной равниной едва виднелась слабая полоска восхода. Тура была еще покрыта льдом, темный, сумрачный лес подступал прямо к берегу, и только вдалеке, почти за горизонтом слышен был крик какой-то птицы — одинокий, печальный.
— Пусто все же здесь, — один из дозорных поежился, запахнув меховой тулуп. «Там, — он кивнул на запад, — все же деревни. Вона у нас, под Москвой, идешь, — и церковка, а за ней — другая, на холм взберешься, и видишь, — люди тут живут. А здесь что? — парень вздохнул, подышав на руки.
— Вот смотри, — рассудительно ответил второй, — высокий, мощный, — вот, я ж ярославский сам. Тако же и на Волге сначала было — одна река текла, и ничего более. А потом народ пришел, селиться начал, дома ставить, кузницы. Батюшка мой покойный, — парень перекрестился, — хороший мастер был, и меня научил. Тако же и здесь станет, дай время только.
— Что ж ты тогда на большую дорогу-то пошел, а, Григорий Никитич, раз ты мастеровым был? — ехидно спросил первый парень.
— По дурости, — нехотя ответил Григорий. «Семнадцать лет мне было, разума в голове не было. Сейчас конечно, я мужик взрослый, два десятка скоро, да и вон, — он махнул рукой вниз, на крепостцу, — вся кузница наша на мне, куда тут о баловстве-то думать. Жалко только, что Ермак Тимофеевич меня с отрядами не отпускает, — он помрачнел.
— А оружие кто нам ковать будет? — сердито спросил первый юноша. «А подковы для коней?».
— Тебе хорошо, — вздохнул Григорий, — сейчас Волк со своими вернется, ты пойдешь. А я тут сижу, — он вгляделся в белое пространство, что лежало вокруг них, и сказал: «Нет, померещилось».
— Волк-то молодец, как раз Великий Пост закончится, он и повенчается уже, — завистливо сказал первый парень. «Должен был опосля Покрова, но атаман его на север послал, к остякам тамошним. Ты к Василисе-то ездил его?»
Григорий покраснел. «Конечно. Кажную неделю у них бываю, как он и наказывал».
— Смотри-ка, — вгляделся первый дозорный, — и вправду, не привиделось тебе, идет кто-то.
Как бы и не Волк».
Григорий перегнулся вниз и закричал: «Эй, там, просыпайтесь! Пищали к бою приготовьте, на всякий случай».
— Нет, сказал первый парень, вглядываясь в людей, что медленно поднимались по обрывистому склону Туры, — это наши. Только вот, — он нахмурился, и пересчитал их, — не хватает у них кого-то.
В горнице было жарко натоплено. Ермак Тимофеевич, зевая, потирая со сна лицо, развернул карту и