Низенький, толстый Битяговский поясно поклонился царю и прижался губами к перстню с большим алмазом, что украшал палец Федора Иоанновича.
— Ну, ты там, — царь замялся.
— За здравием царевича и вдовствующей государыни следить непрестанно, жизнь свою положить, а их защитить, — отчеканил Годунов.
— Да, да, — согласился царь, и, наклонив голову, прислушался: «К вечерне звонят. Пойду к Иринушке, пора и в церковь нам».
Он прошел мимо согнувшихся в поклоне мужчин, и, как только за Федором Иоанновичем закрылась низкая, резная дверь, Годунов сказал: «Ну, ты, Михаил Никитович, помнишь, говорили мы с тобой о сем. Кормление у тебя с Углича хорошее будет, кроме того, — Годунов усмехнулся, — ежели сие дело получится, так и не скучно тебе там станет. Наверное».
Дьяк улыбнулся пухлыми губами. «Выйдет у меня, Борис Федорович, не сумлевайтесь».
— Ну, вот и славно, — Годунов потрепал его по щеке. «Только, Мишка, помни, что я тебе говорил — ее больше всего опасайся. Там волчица такая, что скрозь тебя смотрит, и все чует».
— В монастырь бы ее сослать, и дело с концом, — раздраженно сказал Битяговский. «Ради чего рисковать-то?».
— Ну, знаешь, — он вдруг прервался, будто остановив себя, — нет, ладно. А ты, Мишка, жди — как надо будет, я гонца пошлю».
Битяговский поклонился и вышел, а Годунов, потрещав пальцами, посмотрел на шахматную доску.
После ванн государю стало лучше, он отдышался, пришел в себя, и даже сел за трапезу.
На следующий день Борис отозвал Бельского в какой-то темный угол, и сказал, едва дыша:
«Не действует яд-то».
— Погоди, — медленно ответил тот. «Не торопись, Борис. Видишь, он уже опекунов для царевича назначил, Углич ему отписал. Погоди».
— Сегодня — Углич, а завтра он ему корону царей московских отпишет! — прошипел Годунов.
«Нет, Богдан, кончать надо с ним, и чем быстрее, тем лучше».
— Сыро что-то, — поежился царь, сидя за шахматной доской. «Богдан Яковлевич, посмотри, что там с печкой, дрова повороши».
Бельский поднялся, и Годунов вдруг увидел, как исказилось гримасой боли лицо царя. Иван Васильевич попытался встать, но больное колено громко хрустнуло, и царь, застонав, упал на ковер.
— Позови, — прохрипел он, — лекарей, Марфу позови, Марью! Ну, Борис!
Бельский, было, занес полено над головой государя, но Годунов, покачав головой, сжал сильные пальцы на сухом, морщинистом горле Ивана Васильевича. Потом он вытер покрытые слюной и пеной руки о парчовый кафтан царя и спокойно сказал: «Положи полено-то, Богдан».
Он пришел к государыне Марье Федоровне, когда тело Ивана Васильевича уже лежало на огромной кровати в его опочивальне. «Преставился государь, — тихо сказал Борис, глядя в мгновенно наполнившиеся слезами глаза женщины. «Играл в шахматы, и задыхаться начал, — то смерть быстрая была, царица, он и не почувствовал ничего».
— Призри его Господь во владениях своих, — услышал он тихий, вкрадчивый голос откуда-то из сумрака опочивальни. Боярыня Воронцова-Вельяминова поклонилась Годунову и, когда она вскинула взгляд — будто два изумруда были ее глаза, — Годунов понял, что она — знает.
«Никому не скажу, — подумал он той ночью, стоя у гроба царя, слушая монотонную скороговорку священника. «Богдану говорить нельзя — испугается, к Федьке побежит, а тот, хоша и дурной, и блаженный — но все, же царь. На колу я торчать еще не хочу. Нет, надо ее запрятать как можно дальше. Из России выпускать ее не стоит, конечно, — тут же всем расскажет. И в монастырь нельзя — как я ее туда отправлю? Федьке она нравится, лечит его, опять же. Нет, надо по-другому».
Годунов посмотрел на воронье, что прогуливалось по зубцам кремлевской стены, и, щелкнув пальцами, велел дьяку: «Спосылай на Воздвиженку, к боярыне Воронцовой-Вельяминовой, пущай в Кремль приезжает, завтра с утра, разговор у меня до нее есть».
Дьяк кивнул, а Годунов, все еще глядя в окно, пробормотал: «Может, и не придется делать сего. Ежели у Федора наследник родится, так пусть живет царевич-то. Господи, хоша сам с Ириной спи, пусть и грех это».
Марфа повернулась, и, удобнее устроив большую, кружевную подушку, перевернула страницу книги. Петенька, — распаренный, чистый, сытый, — спокойно сопел рядом. «Господи, — вдруг подумала Марфа, — а на отца-то как похож, будто я его перед собой сейчас вижу».
— Матушка, — Лиза подобралась к ней поближе, и устроилась под боком, — а мама моя красивая была?
— Очень, — вздохнула Марфа. «У тебя волосы, как у нее, только она высокая была, а ты видишь — в батюшку, — маленькая».
Лиза воткнула иголку в свое вышивание и вдруг сказала: «А как так получилось, что батюшка и мама моя друг друга полюбили? Она же герцогиня была, а он просто — купец».
— Сие неважно, — вздохнула Марфа. «Коли люди друг друга любят, Лизонька, это все ничего не значит. Хоша бы ты царица была, а все одно — сердце-то любит, не голова. А мама твоя батюшку очень любила, и я тоже, потому что такие люди, как он — редко встречаются».
— А у нас батюшки не будет более? — робко спросила девочка.
— Посмотрим, — улыбнулась Марфа. «Ну, давай, помолимся, и спать-то будем. Марья с Парашей-то, небось, уже какой сон видят, — а мы с тобой, — заболтались».
— Я бы тоже полюбить хотела! — вдруг, страстно сказала девочка. «Как мама моя, и как ты, матушка!»
— Ну, вот вырастешь, — Марфа коснулась губами теплого, нежного детского лба, — и полюбишь.
Лиза быстро задремала, а Марфа все лежала, слушая дыхание детей.
— Не уезжай, счастье мое, — сказал ей Федор тихо, одними губами, гладя ее по голове.
«Пожалуйста, ну как я без тебя буду-то, Марфа? Больше сорока лет уж мне, я уж и не думал, что встречу ту, без которой жить не смогу».
Она молчала, уткнувшись лицом в его плечо, вдыхая его запах, — свежее дерево, краска, известь. В полуоткрытое окно горницы было слышно, как звонят к вечерне на церкви Всех Святых.
— Нет, Федя, — наконец, так же тихо, ответила она. «Дети у меня, мне о них надо думать, а не о себе, хоша я тоже, — Марфа подняла голову и, увидев его серые, потемневшие, будто грозовое небо, глаза, — тут же опустила, и еле слышно закончила, — люблю тебя, как уже и не думала, что полюблю.
Он помолчал, баюкая ее, и, тяжело вздохнув, сказал: «Марфа, Марфа…, Бывает — думаешь о человеке, и ничего более не хочется, кроме как быть с ним. Тако же и мне с тобой, счастье мое».
Марфа почувствовала прикосновение его руки, и, сжав зубы, сказала: «Сам же видишь, Федя, — так бы и лежала с тобой, и детей бы приносила, коли на то Господня воля была бы, и не надо было бы мне ничего другого. Но не здесь, не здесь, Федя».
Федор Савельевич молчал, — долго, очень долго, — а потом, поцеловав ее, сказал: «Ну что ж, как ты решишь, так тому и быть, Марфа».
Женщина положила руку на живот и чуть погладила его. «Как же теперь уезжать-то? — подумала она. — Дитя отца своего никогда не увидит, как же я могу с ним так поступать? А остальные?» — Марфа зажгла свечу и посмотрела на красивое, спокойное лицо спящего Пети.
«Господи, ну отчего ты мне такой выбор-то дал? Ежели скажу я Федору, — а как не сказать, как скрывать такое, — так он еще сильнее мучиться-то будет. Да и я тоже».
Она взглянула в красный угол, на темные, спокойные глаза Богородицы, и, чуть тряхнув головой, решительно проговорила: «Вот приедет, — сразу и скажу. А там посмотрим».
— Что такое? — сонно пробормотала Лиза. — Ничего, ничего, — Марфа погладила дочь по голове и задула свечу. — Спи, милая.
— Марфа Федоровна, — свежее, красивое лицо Бориса Годунова расплылось в улыбке. — Мы с похорон Ивана Васильевича, храни Господь его душу, не виделись. Вы хоша Марью Федоровну и навещаете, а ко мне никогда не заглядываете.