«Тайной грядущего небо мерцает в сумраке смутном неведомых бурь». Ах, как же он был прав, сам того не ведая! Вообще Нестреляев был человек вещий и мог время от времени обмолвиться несказанной правдой. При свете второй зарницы он разглядел, что идет в нужном направлении. И все же что-то было неладно. Он взглянул на часы – оказывается, плетется уже около двух часов. Уму непостижимо! Отнес это на счет выпитого вина, с большой натяжкой. А с домом пионеров еще не поравнялся. Вот и церковь на обрыве сама зазвонила от порыва ночного ветра – еще далеко отсюда, идти и идти. Все это никак не вязалось одно с другим. Пока недоумевал по этому поводу, впереди замаячил довольно рослый, но расплывчатый и колеблющийся от любого дуновения призрак. Нестреляев тотчас ощутил в себе Гамлета и прибавил шагу, намереваясь у него допытаться все о том же, что занимает мысли человека в шестьдесят лет, читай о тайне жизни и смерти. Но фантом притормозил, обернулся жесткой маской вместо лица и проскрежетал: «Я – призрак коммунизма». Нестреляева как ветром сдуло. Надо же, опять бродит по нашему эльсинору.
Преследуя оплошно столь не сродный ему признак, новоявленный гамлет и впрямь сбился с дороги. Он мигал в тумане близорукими глазами, ловя спадающие на ходу очки. Мимо, поигрывая оружьем, с буйными возгласами прошагал рембрандтовский ночной дозор. Мой герой ущипнул себя, произнеся с укором: «Наяву ль чудеса приключаются али вещие сны тебе грезятся?». Не успел ночной дозор удалиться, уж лучше бы остался – Нестреляев как раз с беспокойством обнаружил, что идет не один. Это не считая меня, меня он и видеть не мог – я в ту ночь была бестелесна.
Нестреляев не в шутку встревожился – времена как были разбойные, так разбойными и оставались. Опасливо косясь на пристроившегося к нему спутника, он однако ж понял, что это не кто иной, как вечный жид собственной персоной – в линялых цветных одеждах, пахнущих пылью всех эпох, в чалме, глаза опущены. Выраженье лица не ахти какое приятное – как у гоголевского ростовщика на небезызвестном портрете. В общем, как говорится, m'invitasti, е son venuto. Эк ведь угораздило помянуть его – к ночи, ночью ли. О сером речь, а серый навстречь. Что ж, нет худа без добра. Можно бы его кой о чем пораспросить. Но Агасфер повел себя непредсказуемым образом: извлек откуда-то из складок своих одежд вполне современные наручники, преловко защелкнул на худых руках – своей и Нестреляева. Пошли они дальше молча, скованные одной цепью.
Реальность окончательно сдала позиции с появленьем Агасфера. Сюжет, вольноотпущенный на все стороны мысли моей, понес, как норовистая лошадь. Я еле поспевала за этой сладкой парочкой – обомшелым Агасфером и Нестреляевым, сухощавым аки трость ветром колеблемая. Поотстала, догнала, а они уж, слышу, идут и бранятся. Вечный жид разложил как на прилавке свое избранничество и пушит робкого Нестреляева на все корки – самым непозволительным русофобским образом. Ущемляет в национальном самосознании. Вас де там, в Европе не стояло. А его, бедного моего поднадзорного, и впрямь там никогда ни ногой не стояло. У меня хоть какая-то немецкая кровь. А его, невыездного, там видом не видывали. Как это я упустила. Но уж поздно, карте место. Русский, и все тут, только вот Агасфер его форменным образом доезжает. Поет ему фальшивя: «Зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей, а также в области балета мы впереди планеты всей». Требует, чтоб Нестреляев похулил Россию, и постулирует: всякий, кто не хочет на Брайтон Бич, совок по определенью. Нестреляев вздрагивает от вульгарного слова. Но России не чернит, держится. Ровным голосом возражает, что это его несчастная родина, что больше ему, Нестреляеву, и любить нечего. Всеведущий Агасфер возмущается: как так нечего? А сын, а внучка? Нестреляев отмалчивается. Агасфер же кипятится, как Луи де Фюнес на экране, и уже шьет Нестреляеву антисемитизм за одно только это невежливое молчанье. Взыскивает с него советские долги и того гляди пошлет под новый нюрнбергский суд. Плохо дело. Нестреляев терпит аки Исус Христос. Ему в этом альянсе суждено вечно отмалчиваться. Но Агасфер в любом случае подведет его под монастырь, молчащего или говорящего. Так они и идут, позвякивая наручниками, оба не свободные. Ни про какое бессмертье пока речи не заходило.
Что же делать, как мне освободить моего Нестреляева? Наручник давно натер ему костлявое запястье. Тут вижу – Агасфер ошую, а одесную в ногу с молчаливым Нестреляевым, едва задевая золотыми сандальями о сменившую асфальт мостовую, плывет его ангел- хранитель. Вдруг мне открылось, что моего героя зовут Сергеем. Ладно, примем к сведенью, а называть будем по-прежнему. Ангел как-то незаметно растворил наручник на левой руке Нестреляева, поверх часов, и сам растворился в тумане, только светлое пятно осталось, будто дальний огонек. Освобожденные друг от друга, Агасфер с Нестреляевым стройно взлетели поверх мостовой. У Агасфера за спиной явились крылья, как у летучей мыши. Он обрадовался и запел игриво: «Это месть летучей мыши…» На ногах его образовались ласты, которыми он весьма изящно греб. А Нестреляев полетел так, на одном энтузиазме, вытянув ступни в драных носках, ботинки же неся в двух руках. Надо бы связать шнурки, но Агасфер успел отобрать их при аресте. Взлетал Нестреляев трудно – разбегался, шлепая ступнями в носках о мостовую. Так при мне некогда тяжело взлетал лебедь в ботаническом саду, топоча по асфальтовой дорожке, как по взлетной полосе, жесткими ногами. Теперь и я туда же полетела за ними по-над мостовой, а мостовая была булыжная, и дома по обеим сторонам улицы – самого эклектического вида.
Агасфер казался приметно обиженным и долго не оборачивался к отставшему Нестреляеву. Наконец умилосердился, повернулся, хотя еще с лицом каменным, как у Михаила Козакова, и дал ответ на неизреченный вопрос нашего доморощенного философа. Пусть, сказал, не ищет личного бессмертья – пустое дело. Пусть старается изо всех сил что-то существенное сделать за те двадцать лет старости, что ему остались, и то не наверняка. Все равно старость скучное, бросовое время. Тут Нестреляев не стал спорить. Что ж, совет дорогого стоил.
Жаждущий ответа должен запастись терпеньем. Обладающему знанием приличествует важность. Чуть только Агасфер благосклонно разрешил сомненья Нестреляева, тот тут же исполнился благодарности, пристроился ему в хвост, и они дружно плыли в воздухе, как в фильмах Збига Рыбчинского.
Ну конечно, кругом уж было совсем не похоже на задворки проспекта Жукова. Нестреляев успел забыть про свою холостяцкую берлогу и не искал узнать окрестные предметы. В воздухе раздались мелодичные звонки, и заблудившийся трамвай, зависая, осклабил возле них умную морду. Они взошли на площадку – трамвай понес их к местам и событиям еще более странным. Были у него и остановки, на коих подсаживались все больше умершие друзья Нестреляева, а таких уже было – нетолченая труба. Но они хранили молчанье, будто их к тому обязывал некий данный обет. Границы жизни и смерти, похоже, стали стираться. А трамвайчик все плыл над неузнаваемым городом подобно вагону подвесной дороги, только на чем подвешен, того не было видно. Нестреляев подумал, что на том же, на чем свет держится, только на чем?
Вот так фортель – город, ставший уже вроде бы европейским средневековым, теперь отступил во времени к началу первого тысячелетья. Потянулись какие-то римские виллы, виноградники, акведуки, пыльные мощеные дороги. Трамвайчик проплыл над белой, щербатой и каменистой горой, чуть не скребя об уступы. Встал подобно летающей тарелке над большим углубленным то ли цирком, то ли античным театром. Тот был весь заполнен зрителями, располагавшимися слитными однородными группами. Мой бог, что за костюмы! Зрелище было не на арене, а на трибунах. Там шляпы с перьями, атласные рукава с прорезями, кружевные воротники. Здесь грешневики, кокошники, повойники, рубахи с ластовицами и сарафаны. Тут цилиндры, полосатые платья декольте, бархотки на шеях. Это прозрачные хитоны, а то бурки и папахи. Вавилонское столпотворенье, да еще и смешенье времен.
Трамвайчик все висел, а Нестреляев все глазел. Глаза видели неплохо, вот что странно. На арене же что-то происходило. Там стоял длинный стол и сидело нечто вроде тайной вечери, чуть поменьше числом – Нестреляев насчитал одиннадцать персон. Пока силился разглядеть лица, трамвайчик прилунился посеред этого цирка.
Сразу после посадки умершие друзья Нестреляева с похожими на них тенями прошагали поспешно к какому-то сектору трибун, где уж сидели подобные им персонажи. Проклятущий Агасфер крепко впиявился в руку Нестреляева и не упустил его пойти со всеми. Вечный жид зловеще кашлянул, и все одиннадцать фигур развернулись к ним двоим. Матерь Божия! Фритьоф Нансен, Альберт Швейцер, Луи Пастер, махатма Ганди, Лев Толстой, Франсуа Мари Вольтер, Авраам Линкольн. Какие-то двое, сошедшие с русских икон, кого Нестреляев с ходу идентифицировать не смог, но так решил по логике, что это, вернее всего, Сергий Радонежский и Серафим Саровский. А тот, с тонзурою, надо думать, святой Франциск Ассизский. Именно его бы тут не хватало. И наконец, во главе стола – Томас Мор, в мантии и с молоточком в руке. Им он и стукнул по столу, призывая к молчанью. Суд, ей-богу суд. Над кем же? Не над ним ли, незадачливым Нестреляевым, прожившим никчемную жизнь? Заступи, пресвятая Богородица! Тут Томас Мор, адресуясь к вечному жиду, произнес голосом столь же суровым, как и его утопия: «Ты, осужденный на срок более чем пожизненный, осуществил ли ты привод обыкновенного человека?» Агасфер хмуро кивнул. «Оставь его с нами и поди скитаться». Агасфер дематериализовался, как, впрочем, и трамвайчик – его уже не было. А Нестреляев в замешательстве отметил, что на дальнем конце стола есть