семнадцать лет (она появилась на свет Божий в 1797 году). Прасковья Перфильева, не слишком ладившая с родительницей, подчеркнула в её наружности «типичность нации». Дочь сумела набросать такой портрет Авдотьи Максимовны: «Мать моя была не русская. Правильный греческий нос, большие чёрные глаза навыкате, тонкие губы, с поднятыми кверху линиями на углах рта, делали её лицо самонадеянным и хитрым; походка у неё была лёгкая и скорая, с маленьким наклонением головы назад, что придавало ей самодовольный вид; при этой красоте как-то не хочется говорить о характере, который ей далеко не соответствовал»[521].
Обратим внимание: критически настроенная к матери Прасковья Фёдоровна всё же воздала должное пригожести девы из табора.
Американца же встреченная цыганка — бедная и гордая, пылкая, упрямая, неприступная и оттого ещё более желанная — просто заворожила, заставила трепетать «лёгким листом», свела с ума.
И граф Фёдор ринулся на штурм. Он преследовал Дуняшу «почти целый год», по-царски одаривал и добивался её — и в конце концов по-настоящему «дикий» натиск Американца был «увенчан взаимной любовью». Осаждённая крепость пала: он склонил-таки красавицу
«Египетская дева»[522] ответила на его стихийные чувства, покинула табор и стала жить под одной крышей с видным из себя и потешным, широкогрудым и мускулистым, тёмноволосым и кудрявым (как настоящий цыган), к тому же испещрённым всяческими узорами магнатом, который был старше её на целых пятнадцать лет. «Мать отдалась ему и телом, и душою», — констатировала П. Ф. Перфильева[523].
В толстовском доме появилась юная хозяйка —
Необыкновенная подруга Американца, кажется, полюбилась его престарелым, поневоле привыкшим к выходкам графа Фёдора родителям. При знакомстве сметливая Дуняша, как пишет автор «Биографии Сарры», «умела снискать их нежность»[524]. Приняли цыганку, обожавшую «щеголять одеждою»[525] и распекать бестолковую прислугу, и бесчисленные московские и иногородние приятели Толстого. Они церемонно кланялись ей в
Заодно собутыльники в шутку причислили и нашего героя к «цыганам».
(Заметим, что схожие романы, мимолётные, а то и продолжительные, тогда иногда случались. Общественное мнение не восставало против них, не находило тут ни малейшей «нравственной загадки» и трактовало связь аристократа с цыганкой, находившейся на самой низкой ступени российской социальной иерархии, как причуду, простительную блажь преисполненного жизненных соков барина. Шашни такого рода — например кочёвка Александра Пушкина с табором в Буджакской степи, сожительство Павла Воиновича Нащокина и Ольги Солдатовой — воспринимались примерно так же, как летнее увлечение в своей деревне миловидной пейзанкой, как обыденная «крепостная любовь».)
В последующие за тем годы Авдотья Тугаева исправно рожала Американцу детей. К 1819 году у свивших гнездо любовников их образовался целый табор: «четыре дочери были плодом сей страсти»[526].
Наш герой, к вящему удивлению окружающих и, быть может, собственному, оказался любвеобильным, трогательным отцом. Он, забывая про леность, «сию высокую добродетель души и тела»[527], носился со всяким младенцем как с писаной торбой. Непомерную радость приносила графу Фёдору каждая дочка, однако старшую, Верочку, «существо неземное, во плоть облечённый дух», он всё же выделял, возвёл в фаворитки и любил её «до обожания».
Когда в 1818 году Верочка опасно заболела, Американец тотчас ощутил себя «на краю пропасти». «Я <…> видел беду вблизи и, не зная меру сил своих, — признавался он князю П. А. Вяземскому, — не знал, буду ли иметь довольно твёрдости перенести жестокость грозящего удара; с каждым шагом, вечностию поглощённым, я ожидал последнего часа боготворимой мною старшей моей дочери. Положение ужасное!»[528] Однако девочку удалось тогда выходить.
Попутно Американец, полу-цыган и полу-супруг, мечтал о мальчике, наследнике.
Короче говоря, к концу десятилетия «Толстой был счастлив, как только может быть <счастлив> человек на сей земле»[529].
И смерть отца, графа Ивана Андреевича Толстого, случившаяся в провинции в 1818 году, видимо, лишь на короткое время омрачила чело нашего героя.
С вселением в дом графа Фёдора Толстого авантажной Дуняши вошли в обычай и «цыганские вечера» на Арбате.
Об одном из них Василий Львович Пушкин сообщал князю П. А. Вяземскому в Варшаву: «Мы часто бываем вместе и пьём шампанское как воду. В прошедший понедельник Американец Толстой давал нам ужин. Стешка с своими подругами отличалась и восхищала нас. <…> Мы у Толстого просидели до пяти часов утра…»[530]
Сам князь Пётр Андреевич (в письме А. И. Тургеневу от 16 января 1819 года) забавно описал иную арбатскую сходку меломанов: «Шаликов был намедни со мною на цыганском вечере у Американца и таял грузинскою похотью. На другой день прислал нам стихи: „Достопамятный вечер“. Начинается:
Подари этим стихом Дениса, если он ещё у вас…»[531]
Показательно, что через несколько дней, 19-го числа, Американец вновь собрал у себя «весь Парнас, весь сумасшедший дом»[532].
Отдавая должное «египетскому раю», Американец не забывал и прочие «адские» прелести («радости небесные», в категориях греховодника Дениса Давыдова) — и об этом будет рассказано подробнее в следующей главе.
А несравненная Дуня, по всей видимости, имела характер тяжёлый, своенравный, истинно цыганский, но ум не по годам зрелый, очень практический,
Просто иным — отныне и уже навсегда — стал
Граф Фёдор, поклоняясь божественному Эросу, остался завсегдатаем московских кружков и салонов и убеждённым патриотом Английского клуба.
Он поддерживал старые знакомства и обрастал новейшими, причём на дружбу с лицами «историческими» и дюжинными был «парнем прочным»[534] .
Американец, как и прежде, собирал отовсюду слухи и, отредактировав их, придав оным пикантность, передавал язвительные эстафеты дальше.
Гулял на бульваре и путешествовал по империи.
Кутил, картёжничал, колдовал над супами, кропал ремесленные стишки, читал серьёзные и