— Мне нужен голос для самой себя, — сказала она. — Не понимаю, почему я должна получать его из вторых рук. Хотя это с вашей стороны очень любезно. И довольно беспринципно. Вы когда-нибудь голосовали, мистер Мэннинг? Я полагаю, что существуют такие места, которые называются избирательными участками. И избирательные урны… — На ее лице отразились какие-то внутренние противоречия. — Что такое точно избирательная урна? — осведомилась она, сделав вид, что это для нее очень важно.
Мистер Мэннинг некоторое время задумчиво смотрел на нее, поглаживая усы.
— Избирательная урна, — ответил он, — это, знаете ли, просто большой ящик. — Потом надолго умолк и, лишь вздохнув, продолжал: — Вам дают избирательный бюллетень…
Но тут они подошли к лужайке, где толпились гости.
— Да, — только и сказала Анна-Вероника в ответ на его объяснение, — да, — и увидела на той стороне лужайки леди Пэлсуорси, которая беседовала с ее теткой, причем обе, не таясь, смотрели в упор на нее и на мистера Мэннинга.
3. Утро решающего дня
Через два дня наступил решающий день, день костюмированного бала. Перелом произошел бы так или иначе, но в сознании Анны-Вероники он осложнился тем, что на обеденном столе оказалось письмо от мистера Мэннинга, а также тем, что тетка проявила удивительный такт, делая вид, что не замечает его в течение всего завтрака. Анна-Вероника спустилась в столовую, думая только о своем бесповоротном решении пойти на бал, чего бы это ей ни стоило. Она не знала почерк мистера Мэннинга, вскрыла письмо и поняла его смысл, лишь прочитав несколько строк. На время история с маскарадом вылетела у нее из головы. Слегка покраснев, но успешно притворяясь равнодушной, она досидела за столом сколько полагалось.
Она не посещала Тредголдский колледж, так как еще не начался учебный год. Ей полагалось заниматься дома, и после завтрака она проскользнула в огород, где, примостившись на раме заброшенного парника — вдвойне удобное место, ибо его не было видно из окон дома и сюда вряд ли кто-нибудь мог неожиданно нагрянуть, — дочитала письмо мистера Мэннинга до конца.
Его почерк казался ясным, но разборчивым не был; буквы были крупные и закругленные, но к заглавным мистер Мэннинг относился так, как либерально настроенные люди относятся в наши дни к различиям во мнениях, полагая, что, в сущности, все они сводятся к одному и тому же — это писала скорей натренированная рука мальчишки, чем рука взрослого. Письмо занимало семь страниц почтовой бумаги, исписанных только на одной стороне.
«Дорогая моя мисс Стэнли, — начиналось оно, — надеюсь, Вы простите меня за то, что я беспокою Вас своим посланием, но я много думал о нашей беседе у леди Пэлсуорси, и я испытываю столь сильное желание Вам кое-что сказать, что не могу ждать нашей следующей встречи. Как ужасно вести разговор в светской обстановке — едва он завязался, и его уже приходится прерывать. В тот день я вернулся к себе, понимая, что не высказал ничего — ровно ничего — обо всем том, что намеревался сообщить Вам и чем были полны мои мысли. Я так жаждал поговорить с Вами об этом, что ушел домой раздосадованный и подавленный, и только когда я написал несколько стихотворений, мне стало немного легче. Хотел бы я знать, будете ли Вы очень возражать, если я признаюсь, что они навеяны Вами. Простите за поэтическую вольность, которую я позволил себе. Вот одно из них. Метрические отклонения сделаны намеренно, ибо я хотел как бы выделить Вас, говорить о Вас в совершенно другой тональности и в другом ритме.
Признаю, оно незрелое. Но пусть это стихотворение откроет Вам мою тайну. Все плохие стихи — этот афоризм, кажется, принадлежит Лангу[4] — написаны в минуту глубокого душевного волнения.
Дорогая моя мисс Стэнли, когда мы беседовали с Вами в то утро о работе, политике и тому подобных вещах, весь мой внутренний мир бурно восставал против них. Мы коснулись тогда вопроса, следует ли Вам иметь избирательные права, и мне вспомнился наш разговор в предыдущую встречу о Ваших планах пойти по стезе медицинской профессии или поступить на государственную службу, как это делают сейчас некоторые женщины, а внутри меня все кричало: „Вот она, королева твоих грез!“ И мне так захотелось, сильней, чем когда-либо, взять Вас на руки, назвать своей, унести и оградить Вас от всех трудностей жизни и передряг. Ибо я твердо убежден, что назначение мужчины — оберегать женщину, защищать ее, руководить ею, трудиться для нее в поте лица, стоять на страже и сражаться за нее с целым миром. Я хочу быть Вашим рыцарем. Вашим слугой. Вашим защитником. Вашим — я едва дерзаю написать это слово, — Вашим супругом. Итак, отдаю себя на Вашу милость. Мне тридцать пять лет, я немало колесил по свету и познал цену жизни. Мне пришлось выдержать жестокую борьбу, чтобы подняться по служебной лестнице — я был третьим в списке из сорока семи, — и с той поры я почти каждый год продвигаюсь вперед на широком поприще общественного служения. До встречи с Вами мне не пришлось встретить ни одной женщины, которую я смог бы полюбить, но Вы открыли мне такие глубины моего существа, о которых я даже не подозревал. Если не считать нескольких вспышек страсти в ранней молодости, естественных для человека пылкого и романтического и не оставивших пагубных последствий, — вспышек, за которые, если судить по законам справедливости, никто не смеет бросить в меня камень и которых я, со своей стороны, нисколько не стыжусь, — я предстаю перед Вами человеком чистым, не обремененным никакими обязательствами. Я люблю Вас. Кроме жалованья, я получаю доход от надежной собственности и имею виды на увеличение моего состояния благодаря тетушке, поэтому у меня есть возможность предложить вам жизнь многообразную и утонченную — путешествия, книги, увлекательные беседы и общение с кругом даровитых, выдающихся, мыслящих людей, с которыми меня свела моя литературная работа и о которых Вы, встречаясь со мной только в Морнингсайд-парке, вряд ли имеете представление. Я занимаю неплохое положение не только как поэт, но и как критик и состою членом одного из самых блестящих наших клубов, где я обедаю и где встречаются для самых непринужденных и приятных бесед государственные деятели, художники, скульпторы, преуспевающие представители богемы и вообще аристократическая интеллигенция. Это моя истинная среда, и я не сомневаюсь, что не только Вы стали бы ее украшением, но и она Вам бы очень понравилась.
Мне крайне трудно писать это письмо. Я хочу сказать Вам так много и о вещах столь различных, что невольно теряюсь, письмо получается сумбурным, и я не уверен, что мне удалось передать чувство, которое жило бы в нем как основной мотив. Я сознаю, что оно похоже на свидетельство, или прошение, или что- нибудь в этом роде, но поверьте, я пишу его со страхом, с дрожью, с замиранием сердца. В мозгу моем теснятся образы и мысли, которые я втайне лелеял, — мечты о совместных путешествиях, безмятежных завтраках в каком-нибудь уютном ресторанчике, о лунном сиянии и музыке, обо всей романтике жизни, о том, чтоб видеть Вас одетой, как королева, — Вы сверкаете в блистательном обществе, и Вы моя, Вы ухаживаете за цветами в старом саду, в нашем саду — в Сэррее сдаются внаем прелестные коттеджи, а небольшая моторная лодка мне вполне по средствам. Говорят — я уже приводил эти слова, — что все