образа мыслей. Мировая война, сама — порождение невежества и заблуждений, отнюдь не помогла человечеству избавиться от них. Отгремели сражения, а мир — хоть и основательно потрепанный, потрясенный — вышел из них все тем же: мелочным, бестолковым, одержимым духом стяжательства, раздробленным, ханжески-патриотичным, бездумно плодовитым, грязным, наводненным болезнями, злобным и самодовольным. Сорок столетий понадобилось для того, чтобы добиться коренных сдвигов в этом мире — сорок веков труда, размышлений, научных поисков, обучения, воспитательной работы…
Надо признать, что в начале войны действительно создалось впечатление, будто готовится нечто решающее и грандиозное: гибель старого, рождение нового… То были знаменательные дни — как для нас, англичан, так и для других народов. Мы воспринимали происходящее в самом возвышенном плане. Мы — я имею в виду простых людей — вполне чистосердечно верили, что державы Центральной Европы творят лишь зло, а правда целиком на нашей стороне; сотни тысяч из нас с радостью отдавали жизнь во имя победы, искренне думая, что вместе с нею люди обретут новый мир. Это заблуждение разделяли не только союзники Великобритании в этой войне, но и их общий противник. Я убежден, что ни один год в истории человечества — как до Великой мировой войны, так и много столетий спустя — не дал столь обильного урожая славных и доблестных дел, благороднейших жертв, героической выносливости и героического труда, как 1914, 1915 и 1916 годы. Молодежь творила чудеса; слава и смерть поживились богатой добычей в ее рядах. Однако рано или поздно не могла не выявиться несостоятельность конфликта, порожденная самою природой его, и заря напрасных надежд угасла в сердцах людей. К концу 1917 года весь мир захлестнуло разочарование. Оставалась еще одна, последняя иллюзия: вера в благородство и бескорыстие Соединенных Штатов Америки и — пока ничем еще не подтвержденное — величие президента Вильсона. Впрочем, книги по истории, вероятно, уже поведали вам, чем суждено было завершиться этой иллюзии. Я не стану останавливаться на этом. Всемогущему господу во образе человеческом еще, пожалуй, могло бы оказаться под силу объединить мир двадцатого столетия, избавив человечество от долгих веков трагической борьбы. Президент Вильсон не был господом богом…
Война… Пожалуй, о том, какой я увидел ее своими собственными глазами, тоже не стоит много говорить. Этот, совсем особый, комплекс человеческих переживаний достаточно исчерпывающе отображен в литературе и живописи, фотографиях, документах. Мы все достаточно читали о ней — все, то есть кроме Файрфлай… Вы знаете, как целых четыре года человеческая жизнь была сосредоточена в окопах, которые протянулись по Европе вдоль обоих германских фронтов. Вы знаете, что земля на тысячи миль была превращена в изрытую ямами, заплетенную проволокой пустыню. Сегодня, разумеется, никто уж не читает мемуары генералов, адмиралов и политиков того времени, а официальные военные отчеты спят вечным сном в книгохранилищах больших библиотек. Но есть и другие, человечные книги, и хотя бы одну или две из них каждому, наверное, случалось прочесть: «Дневник без дат» Инида Багнольда, «Отшельничество и викарий» Когсуэлла, «Огонь» Барбюса, «Историю военнопленного» Артура Грина или любопытную антологию под названием «Военные рассказы рядового Томми Аткинса» [22]. Я думаю, вам приходилось видеть фотографии, кинофильмы, быть может, вам знакомы и живописные произведения таких авторов, как, скажем, Невинсон, Орпен, Мьюрхед Боун, Уилл Розенстейн… Все это, могу вам поручиться, очень правдивые книги и картины. Они рассказывают о великой беде, накрывшей черною тенью солнечный диск человеческой жизни.
Какое благо, что наше сознание обладает способностью затушевывать, сглаживать впечатления, которые причиняют нам боль! Почти два года, в общей сложности, провел я в гибельном, зияющем воронками краю — в томительном бездействии блиндажей, в лихорадочной спешке сражений… А нынче это время представляется менее значительным, чем какой-нибудь один день моей мирной жизни. Я заколол двоих штыком в окопе, но сейчас мне кажется, что это был не я, а кто-то другой… Все стерлось и поблекло для меня. Гораздо отчетливей я вспоминаю, как с чувством подступающей тошноты увидел после, что мой рукав пропитан кровью и вся рука в крови, как я старался оттереть руку песком, потому что воды достать было негде. Жизнь в окопах была чудовищно неустроенной и нудной; прекрасно помню, что я изнывал от скуки, считая мучительно долгие часы, а теперь все они умещаются в скорлупку обыденного факта. Помню и грохот первого снаряда, который разорвался невдалеке от меня; помню, как медленно рассеивался дым и оседала пыль; как клубы дыма окрасились багрянцем и ненадолго затмили свет. Снаряд разорвался в поле, на фоне солнца, среди жнивья, поросшего желтенькими цветами сорняков, а что было до и после, я не помню. Чем дальше тянулась война, тем сильней мне взвинчивали нервы разрывы снарядов и тем бледнее становились впечатления.
Зато мой первый приезд в отпуск с фронта стал одним из самых ярких и волнующих воспоминаний той поры. Наша партия отпускников прибыла на вокзал Виктория и отсюда вслед за пожилыми добровольцами в нарукавных повязках с бряцанием и топотом повалила в подземку — своего рода дренажное устройство, созданное для разгрузки наземного транспорта. С винтовками, в полном снаряжении, с ног до головы запачканные окопной грязью (помыться и почиститься было некогда), набились мы в ярко освещенный вагон первого класса. Вокруг сидели люди в вечерних туалетах, спешившие на обед или в театр. Какой разительный контраст! Как если бы я вдруг увидел там Файрфлай во всем сиянии ее красоты! Мне запомнился один молодчик с двумя дамами, разодетыми в пух и прах. Он был немногим старше меня. Белый галстук бабочкой под розовым подбородком, шелковое кашне, черный плащ с капюшоном, цилиндр. Надо полагать, негоден к воинской службе по болезни, а на вид здоров, как я… Меня так и подмывало сказать ему что-нибудь оскорбительное. Не помню, чтобы я сделал это. Вероятно, сдержался. Я только посмотрел на него, потом на свой рукав с бурым пятном и подумал, как удивительно устроена жизнь…
Да, я ничего не сказал. Я был до краев полон пьянящей радостью. Солдаты оживленно шумели, кое- кто уж был слегка навеселе, но я был сдержан — во всяком случае, внешне. Все мои чувства: слух, зрение — были обострены, как никогда. С Фанни я увижусь завтра, а сегодня… Сегодня вечером я надеялся встретиться с Хетти Маркус, в которую был влюблен до безумия. Только безусые солдаты, полгода проторчавшие в грязных траншеях Фландрии, могли понять, как я был в нее влюблен…
— Как описать мне вам Хетти Маркус, — сказал Сарнак, — чтоб вы увидели ее? Темноглазую, смуглокожую, своевольную и хрупкую Хетти Маркус, которая принесла мне любовь и смерть две тысячи лет назад? В ней было что-то общее с Санрей. Тот же тип. Такой же глубокий, темный взгляд, такая же тихая повадка. Сестра Санрей — только с голодным, беспокойным огоньком в крови…
Да — и такие же пухлые мизинчики… Вот: поглядите!
Встретил я Хетти на холмах — тех самых, на которые мы, бывало, взбирались с отцом по дороге за краденым товаром с угодий лорда Брэмбла. Перед отправкой во Францию мне был предоставлен краткосрочный отпуск, но вместо того, чтобы провести его в Лондоне с Матильдой Гуд и Фанни, как было бы естественно ожидать, я отправился в Клифстоун вместе с тремя другими Новобранцами, которым это оказалось по карману. Не знаю, удастся ли мне объяснить вам, зачем мне вдруг понадобился Клифстоун. Меня воодушевляло сознание, что скоро я буду принимать непосредственное участие в военных действиях; я твердо рассчитывал проявить чудеса отваги на поле брани, но вместе с тем я был невыразимо удручен мыслью о том, что меня могут убить. О ранах и страданиях я даже не задумывался: они меня вовсе не пугали. Но умереть, почти ничего не испытав, не изведав самого лучшего в жизни!.. Это было страшно, с этим нельзя было примириться! Я привык тешить себя надеждой, что меня ждет большая любовь, романтические встречи… Я содрогался, думая, что мои мечты, возможно, так и не сбудутся. Все мы, неоперившиеся юнцы, были в таком положении, но про Клифстоун я подумал первым: музыка, бульвар, по которому, постреливая глазками, порхают девушки… И рукой подать до нашего лагеря! Где, как не там, можно урвать еще что-то от жизни, прежде чем нас разнесет на куски громадный снаряд и земля Фландрии поглотит наш прах!.. Хмель юности, не приемлющей смерть, туманил нам головы и будоражил кровь. Мы потихоньку ускользнули от родных…
Сколько нас было тогда в Европе — юных, жалких, жаждущих хоть краешком глаза заглянуть перед смертью в таинственный и сказочный край любви! Вы не поверите! Миллионы… Как рассказать вам о кабаках и проститутках, подстерегавших нас, о том, что творилось на пляжах под тусклым светом луны?.. Как рассказать об искушениях, невежестве, болезнях?.. Нет, эта мерзость не для ваших ушей. Это прошло, с этим покончено, люди избавлены от этого раз и навсегда. Там, где мы ощупью брели во тьме, сейчас сияет свет. С одним из моих приятелей случилась гнусная история, другие тоже окунулись в грязь… Я как-то ухитрился не попасть в эту волчью яму — не по своей заслуге, а скорей по милости случая. В последние