наши возьмут на себя немилосердные люди…
Последнее слово нищего, очевидно, подействовало на монашенку; она крикнула: «Обождите!» и куда-то поспешно удалилась. Спустя немного времени она снова появилась у окошечка и сказала решительно:
— Святая мать игуменья спит, и будить ее невозможно, да из этого ничего бы и не вышло; а вот мать экономка что придумала: пустить вас подночевать в чуланчик, что возле брамы налево; там все-таки затышок и сверху не каплет, а на черный двор — ни за що! Вот тебе ключ от чулана, а вот пироги и кныш (особого рода хлеб с укропом) на подкрепление… Там в чуланчике найдете и сено, и попоны… Ну, Господь с вами! — закончила она свою речь и захлопнула наглухо оконце.
Нищий почесал затылок и стал ощупью искать с правой стороны дверь; хотя у наших путников и исчезла совершенно надежда обогреться и обсушиться у пылающего очага и повечерять горячей пищей с келехом меду, но и предложенный монастырем приют обещал все-таки больше удобств, чем черная осенняя ночь с леденящим дождем и пронзительным ветром.
XVII
Чулан оказался совершенно сухим и закрытым от сквозняков. Путники наши скинули верхнее, промокшее до нитки платье и, накрывшись попонами, уселись на сено вечерять. Нищий вынул из-за пазухи флягу оковитой, без которой он никогда не пускался в дорогу, отхлебнул несколько добрых глотков живительной влаги и передал ее хлопцу:
— Ну, закропи, хлопче, душу и ты, а то она у тебя еле держится в теле.
Хлопец дрожащими руками схватил флягу и прильнул к ней губами.
— Годи! — остановил наконец усердие поводыря нищий. — А то всю вылакаешь и лопнешь… На вот кусок кныша и пирог с горохом.
Согревшись под попонами, а особенно от оковитой, путники принялись утолять свой волчий голод. Долго, пока не доедено было все до последней крохи, стояло в конуре молчание, прерываемое то завыванием злившейся бури, то чавканьем ртов. Наконец, покончив с вечерей и добросовестно крякнув, заговорил нищий:
— Эх, потянуть бы люлечки, да пока не просохнет тютюн, ничего не поделаешь! Н–да! Важно бы было: и червяка заморили, и согрелись трохи.
— А под утро снова замерзнем, — заметил, позевывая, хлопец.
— Чего доброго! Черницы не пускают, хоть сдыхай! Выходит, что и наша справа не выгорит, а без этого хоть и не возвращайся за Днепр.
— Да что там такое? — полюбопытствовал хлопец. — Шляемся по всем дорогам, а чего — и в толк не возьму.
— Все будешь знать — рано состаришься, — хихикнул нищий, — ты и без того рано в гору пошел, пришлось уже мне тебя сверху снять и поставить на землю.
— Да, век не забуду, — проговорил глухим, дрогнувшим голосом хлопец, затрепетав внутренне при одном воспоминании о том, на что намекал нищий.
— Ну, так, стало быть, и нужно пробраться нам в монастырь, а не то, пожалуй, и я пойду в гору… Но как это сделать, и ума не приложу.
— Да зачем же в монастырь, дядьку, вам нужно?
— А вот зачем: только ты смотри, не разболтай, а то я язык вырву твой из горлянки! Видишь ли, в этом монастыре есть затворница или, проще, узница, потому что не по своей воле в черницы пошла, а засадили… А персона- то она знатная, вельможная, и от одного вельможи наказ есть — найти ее, свидеться и передать лист…
— Ой–ой–ой! Как же это учинить, коли доступу нет?
— А вот я и маракую: доступить — худо, а не доступить — еще того хуже: вельможа не пощадит… А если удастся, то озолотить может.
— Да как же удастся? Кто поможет?
— А никто, как ты, хлопче…
— Я?! — даже вскочил от изумления поводырь на ноги.
— Ты, ты! Я уже раскинул думками, и выходит, что только ты!
— Да как же? Куда мне?
— А вот как: у тебя смазливенькое личико и длинные космы, если одеть тебя в жиноче убрання, то ты сойдешь чудесно за дивчину.
— Я дивчиной не хочу быть, — обиделся хлопец.
— «Не хоче коза на торг, а ведуть»…
— Да и где же достать мне сподницу, сорочку и платок, и там еще что?..
— Украсть.
— Что вы, дядьку? Как же злодейковать я стану?.. Да и где?
— Тебя не учить мне: знаешь, как и когда! Без этого — и мне, и тебе погибать, так и знай! Ты вот говорил, что век не забудешь моей ласки, что от виселицы тебя вызволил, — так и отслужи мне своей помощью в справе. Мы завтра выйдем отсюда и подночуем в каком-либо хуторе или селе, мили за две; там ты и оборудуешь с женским убраньем, да и вернешься окольными шляхами сюда под браму, переодевшись уже за дивчину: тебя-то, как женщину, и пропустят… Ну, выдумаешь какую-либо жалкую байку, что ты сирота, примером, что тебя польский пан преследовал, что ли, да заставлял принять католическую веру… А ты, мол, и ушел, молишь Христом–Богом мать игуменью принять тебя в монастырь, что у тебя, мол, сдав- на лежит душа к чернецкой жизни… и такое разное…
— Ну, а как узнают, что я не дивчина, а хлопец?
— Не бойся, им и в голову не придет. Осторожнее только будь, да и сидеть тебе в монастыре будет недолго.
— А что же мне в монастыре делать?
— Разведать, где, в какой келье находится эта знатная затворница, дать ей знать, что есть посланец от одного заднепровского вельможи… А я не замедлю и таки проберусь сюда… ну, ты мне и укажешь…
— Ой, страшно, — вздохнул хлопец.
— Страхами не задавайся, а уповай на Божью ласку, — это доброе дело, за него и все твое прошлое лихо забудется и еще доскочешь награды… Только вот что: бежать от меня и не думай: найду тебя под землей и под морем и уже не помилую!
Хлопец заскрежетал от бессильной злобы зубами и замолчал.
— Ну, пора и на бок! — закончил нищий. — Натомились и настудились, спочинь и ты, хлопче, а после сна все страхи пройдут…
Повернувшись к стенке, нищий захрапел богатырским храпом, а хлопец еще долго вздыхал и придумывал, как бы сбежать от этого благодетеля, но наконец и его сердечную тревогу победил налетевший молодой сон…
В глубине монастырского двора, за жилыми постройками, в угловой башне, была келейка или, скорее, темница, скрытая от всякого любопытного глаза. Вход в эту затворничью конуру шел из подземелья по узкой лестничке, проведенной внутри стены. Это крохотное помещение, с высокими сводами, без дверей, так как лестница оканчивалась лядой в полу, напоминало скорее каменный мешок, в который запрятывали навек живого человека. Единственное небольшое окно было перекрещено железными скобами и упиралось в глухую стену. И в ясные летние дни проникало сюда мало света, а в темную осень царил здесь постоянно непросветный мрак, едва смягчаемый небольшой лампадкой, теплившейся у образа Спасителя в терновом венке. Но часто лампада эта гасла, никто не являлся подлить в нее масла, и заключенная должна была сидеть в абсолютном мраке, сидеть да слушать завывание ветра, врывавшегося в слуховое окно, либо следить за стоном пугача, кричавшего с чердака башни: «Поховав, поховав!» Вот и теперь в круглом углу, на твердом ложе сидит, склонивши голову на ладони, опершись локтями в колени, какая-то женская фигура. Лампада потрескивает, то вспыхивая судорожно, то совершенно почти замирая, очевидно, догорает в ней