(«Калган», 1936)
Вскоре Иван Федоров на том же поэтическом семинаре читает свое послание, в котором певцу плотских утех была дана гневная отповедь:
(«Певцу калгана», 1936)
В этом споре возникает вечная, больная тема о взаимоотношениях искусства и жизни, с предельной остротой обозначенная в свое время в статье Достоевского «Г-бов и вопрос об искусстве»: жители погибшего от землетрясения города, наверное, казнили бы всенародно поэта, который решился опубликовать в это время стихи вроде «Шопот, робкое дыханье, трели соловья», но через тридцать или пятьдесят лет они поставили бы ему памятник «за его удивительные стихи и за “пурпур ленты” в частности».
Воспевание калгана, своей грусти и других, отрешенных от злобы дня. «ненужных вещей» казалось легкомысленным, если не вредным снятием в эпоху приближающихся исторических потрясений («Когда плывут по мутным водам Соммы, По бурным водам Марны мертвецы, — Кому поможешь проповедью сонной О благостыне стансов и терции?» — И. Федоров). Но когда они наступили, людям оказались необходимыми не только лозунговое громкое — «Убей его!» или «Вставай, страна огромная!», но и тихое заклинание: «Жди меня, и я вернусь», и грустное и мужественное осознание: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага».
Двойную оценочную шкалу все время необходимо иметь в виду, говоря о лирике тридцатых годов. Вдруг — через шестьдесят лет — выясняется, что одним из самых одаренных, много обещавших поэтов, убитых войной, был не энтузиаст, а скептик, демонстративно отстранившийся от современности и все же увидевший и понявший ее лучше, чем многие ее пылкие певцы — Владимир Щировский.
Сын сенатора, за соцпроисхождение «вычищенный» из университета, он успел поработать и сварщиком, и полковым писарем, и худруком в клубе, дважды побывать под арестом. Отвергнутый Николаем Тихоновым, но обласканный Максимилианом Волошиным, переписывавшийся с Борисом Пастернаком — Щировский выглядит одиноким в поэзии тридцатых. Его корни — в серебряном веке, в лирике предреволюционного десятилетия с ее широтой культурных ассоциаций, свободой и изысканностью поэтического жеста. В чем — то близкие ему современники (Николай Олейников, Николай Глазков), «сопластники», тоже оказались в невидимой части литературного спектра — без публикаций, без читателей.
Привычное для поколения «мы» в стихах Щировского отсутствует. Их организует «я» лирического героя (напоминающего персонажа блоковского очерка «Русские дэнди», но не разочарованного, а полного отрицательной энергии). Его оппозиционность — эстетическая. Он позволяет себе писать не о том, чего требовала логика социального заказа и что становилось для многих личным императивом. Испанская тема, скажем, возникнет в его стихах не в привычном для тридцатых годов социальном обличии, а в вариациях на тему «Каменного гостя» (Донна Анна).
Щировский реабилитирует душу, традиционную, вечную героиню лирической поэзии. Но экзистенциальная проблематика вырастает у него из новой социальной реальности, поэтому его стихи отличаются свободой соединения противоположных понятий и сфер:
(«В переулок, где старцы и плуты…», 1932)