(Б. Слуцкий. «Мировая мечта, что кружила нам голову…»)
Может быть, не только свою неизбежную гибель, но и эту трагедию превращенной идеи они временами предчувствовали тоже. В «Первой трети» Когана есть замечательный фрагмент о мальчишках в довоенных валенках, оглохших от грома труб.
Последний стих в такой редакции опубликован только в 1989 году. Во всех предшествующих изданиях было по-иному: «протянут худенькие руки людям коммунизма». Не знаю, авторские ли это варианты или редакторская замена малопонятного и смелого образа, которая, наконец, устранена, — но в таком противопоставлении видится символический смысл. Не простое рукопожатие, элементарную демонстрацию «связи времен» дает Коган. Его мальчики, тотемически взметнувшие вверх руки, одиноки и не надеются на скорый отклик. Их жест — знак индивидуальной веры. Веры вопреки всему.
В лермонтовском «Фаталисте» есть размышление главного героя о «людях премудрых», думавших, «что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права. … Какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными жителями смотрит на них с участием, хотя немым, но неизменным!»
«А мы, их жалкие потомки, — продолжает Печорин, — скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбой»[44].
У нас речь об иной вере, не философской и религиозной, а исторической, социальной, но разница времен и поколений примерно та же. «Разочарованные потомки» могут, конечно, иронизировать над близорукостью и идеализмом «людей премудрых». Но, кажется, они иногда тайно завидуют предкам.
Между тем решающие события, которые они предчувствовали, приближались. В марте сорок первого Кульчицкий сообщает в письме: «Один урок марксизма-ленинизма на 4 курсе весь был посвящен спору из- за одной строчки моей, относительно коммунизма с точки зрения 1919 г. и 1941 г.»[45] В том же году написанные стихи В. Афанасьева заканчивались: «Сколько слов еще не сказано, Сколько песен впереди!» Оптимизм автора оказался, однако, запоздалым.
Кто-то просто не успел сказать новых слов — А. Гаврилюк погибнет во время бомбежки Львова в первый же день, 22 июня. Для других это были иные слова и новые песни. Потому что время переломилось.
(З. Городисский. «Здесь все по-прежнему…», 1941)
То, что было прогнозом, формулой («Уже опять к границам сизым составы тайные идут»), стало жестокой реальностью. «То, что казалось кусочком поэзии, Нынче явилось в огне и железе, Сделалось жизнью, что было стихом» (Э. Подаревский).
Проблема «пушек» и «муз» не имеет однозначного решения.
В мае сорок второго А. Сурков на партсобрании московских писателей утверждал: «До войны многим казалось, что такая вещь, как война, особенно такого невиданного масштаба, как война нынешняя, потрясая до самых глубинных основ народную жизнь, внося хаос и сумятицу в личное существование человека, что такая война должна отшвырнуть поэзию далеко за пределы магистралей, по которым она развивалась в дни и годы, предшествовавшие войне, что в огромном зловещем грохоте, который поднялся утром 22 июня 1941 года, должен был потонуть слабый, немощный человеческий голос поэта… Но самый факт одиннадцатимесячного существования поэзии в условиях войны опроверг эти опасения и прогнозы. Поэзия существует. Поэзия стала самым мобильным, самым активным, самым лобовым видом литературы в эти одиннадцать месяцев… Это первое, что говорит об явной несостоятельности прежнего ложного утверждения, будто «когда разговаривают пушки, музы молчат». Музы не замолчали. Наоборот, их голос окреп»[46]. Далее докладчик утверждал, что «наиболее честно, наиболее полнозвучно пишут те поэты, которым подвалило замечательное счастье с первых дней или месяцев великой схватки связать свою судьбу непосредственно с армией, военным мастерством фронта»[47].
«Я не думаю, чтобы война была климатом, созданным для расцвета искусства, как ее хотят представить, — спорил с такой точкой зрения И. Эренбург, выступая в апреле сорок третьего на творческом вечере С. Гудзенко. — Искусство построено на том, чтобы не говорить “да” или “нет”, “черное” или “белое”, как живопись не применяет в чистом виде черной или белой краски, так и искусство в широком смысле отвергает черный и белый цвет. А война признает только “да” и “нет”, только 'черное” и “белое”. Все