башни Екатеринбурга, а после метели будто не стало их вовсе. Вся крепость зарылась в сугробах.
Лихо бушевала метель.
В крепости ветер натыкался на строения и не мог развернуться во всю молодецкую удаль; только на пруду, пустырях и просеках он так вихрил снежные столбы, будто лебеди-кликуны, не взлетая, разм ахались свистящими крыльями.
Днем он посвистывал, как ухарь-ямщик, а по ночам отгонял людской сон кошачьим мяуканьем и волчьим воем.
За крепостными валами снежная буря бушевала в неудержимой бесшабашности. Косогоры сугробов росли на опушках лесов – шарташских, исетских и уктусских, деревья в этих лесах будто делались ниже – такие снежные горы громоздились у комлей.
Сквозь снежную мглистость метели догорал за лесами кумачовый закат субботнего дня.
В кухне командирской избы Афанасьевна все чаще посматривала на часы. Барин с Герасимом ушли в баню. Парятся второй час. Командир любил веники липовые и смородиновые. Их наготовили загодя. Давно ждет барина и холодный квас... Домоправительница уже начинала тревожиться.
Наконец голоса в сенях. Выглянула, всплеснула руками.
– Батюшки-светы! На руках принесли! Неужели опять до беспамятства?
Герасим с кучером Семеном внесли генерала, завернутого в тулуп. Афанасьевна забежала вперед, раскрыла постель.
– За лекарем беги! – еле выговорил Герасим. – Сердце у генерала заходится.
– А ты, ирод, где был? Опять не доглядел?
– Да не причитай ты христа ради!
– Не хайлай на меня. Клади прямо в тулупе. Голову выше подними.
Когда Татищева кое- как уложили, Афанасьевна яростно накинулась на камердинера и кучера:
– Все вы виноваты! Опять раньше времени трубу заслонили? С угаром закрыли?
– Упаси бог! Может, из-за метелицы снег в трубу набился? – смущенно бормотал Герасим.
– Метелица тебе виновата? Завсегда причину сыщет! Мухомор ты, Герасим, а не камердин!
Афанасьевна принесла из сеней горсть мороженой клюквы. Засунула по ягодке в уши Татищеву.
– Лучше хлебного мякиша! – подсказал Герасим. – Беги, Афанасьевна, живее за лекарем!
Но Василий Никитич пошевелился, приоткрыл глаз. Сказал шепотом:
– Не сметь лекаря звать! Сраму такого не потерплю. Из-за бани лекаря? Никому не можно в крепости знать про такое со мной происшествие.
Татищев слабо улыбнулся своей домоправительнице.
– Твердое слово тебе даю: больше не буду париться так.
– Сколь раз слово такое слышала, а на деле что?
– Да все хорошо поначалу шло, Афанасьевна. Правду говорю, Герасим?
– Истинную. Конфузия вышла вовсе невзначай.
– Пар был легкий, как подобает. Окатился я начисто, а в предбаннике вдруг в беспамятство впал.
– Клюквы поешьте, барин.
Татищев положил в рот несколько кислых, хваченных морозом ягод клюквы. Поморщился.
– Может, и кваском угостишь?
– Сейчас. Давно припасла.
Татищев пил квас, причмокивая губами после каждого глотка.
– Спасибо. Сразу полегчало.
– Слава те, господи. Ступай, Семен. Отойдет теперь. Прокатила беда лихоглазая. Спи, барин.
Афанасьевна на кухне снова взялась за Герасима.
– Ишь ты, герой-бомбардир! Позабываешь мои наказы? Барин в избе генерал, а в бане ты над его судьбой единый начальник. Волосом седой, а ума меньше, чем у овечки.
– Да не грызи ты меня. Сам понимаю, что не по-ладному дело обернулось.
Слушая из-за двери перебранку слуг, Татищев виновато улыбался про себя, вспоминал, как Данилыч Меншиков, бывало, говаривал: «Повинную голову меч даже казнокраду не сечет».
Засыпал он, все еще слыша сердитые укоризны Афанасьевны:
– Горюшко мне с вами. Как в баню с барином уйдете, я страхом за вас свой век укорачиваю. Весь Каменный пояс, весь Катерининск генерал наш в дюжем решпекте держит, а в бане над собой решпект взять не может. Чистая беда: как суббота – так в нашей избе банная оказия...
Стемнело. Татищев еще спал, но филин, услышав в вое метели что-то понятное ему одному, заметался по клетке, захлопал крыльями и разбудил хозяина.
Татищев заметил в темноте огонек лампады. Крепко же спал, раз не слышал даже, как входили зажечь!
Приподнял голову, закашлялся: всегда кашлял, когда пробуждался. Немец-лекарь уверял, что кашель у генерала от грудной болезни, но Татищев знал, что кашляет просто от старости и пристрастия к табаку.
Герасим, услышав, что Татищев проснулся, вошел в кабинет, зажег от лампадки четыре свечи в высоком бронзовом канделябре. Его подарил Татищеву датский капитан Беринг, посетивший Екатеринбург года два назад.
Огненные язычки свечей разогнали темноту по углам. От стола легла на медвежий ковер густая тень и наискось утянулась по полу чуть не до кровати, а на гладких изразцах голландской печки расплылось отражение самого Герасима, пока камердинер задергивал на окнах шторы.
– А поспал я хорошо, Герасим!
– Всякий сон силы крепит. Кажись, в горнице выхолодало? Эдакий ветрила любую теплынь выдует.
– Пожалуй, растопи печь. Посижу сегодня.
– Печь-то растопить недолго, только осмелюсь подать совет – до завтрева работку-то отодвинуть.
– Нет, Герасим, поработать надо. О многом надо с пером над бумагой подумать. С весны начну по-иному перелаживать жизнь в крае.
– Воля ваша. Только за одну ночь всех дум не передумаете, а отдохнуть – не отдохнете.
Когда Герасим вышел, Татищев сказал вслух:
– А ведь обиделся старик на меня, что не внял его совету.
Герасим принес охапку дров, уложил в печь, содрал бересту с полена, зажег от свечи и сунул под дрова.
Татищев прислушивался к завыванию ветра.
– Крепчает непогода?
– Полагаю, после полуночи надо доброго бурана ждать. Гляди, как лесной лешак – филин нахохлился. Говорят, здесь на Поясе филины раньше всех буран чуют.
В кабинет пробрался кот, прыгнул на постель, потерся о руку Татищева.
– Явился, Купчик? Где это ты слоняешься по такой погоде?
Герасим подал хозяину шлафрок синего бархата и войлочные туфли на беличьем меху.
Ростом командир невысок. Сухопарый. Широкоплечий. Не горбится. Седые волосы острижены бобриком. На темени лысина. Широкий лоб в морщинах. На правой щеке шрам. Кожа на лице желто-землистая. Брови нависли над колючими калмыцкими глазами. Глаза сразу выдают крутость характера. Как вспылит, обозлится, взгляд становится морозистым. Отойдет от пыла – начинает потирать руки, но обычную колючесть взгляда скроет только прищуром. Редко его взгляд теплеет. Даже радость не зажигает в нем искорки.
– Паричок наденете?
– Давай. В девятом часу молока мне с ржаным хлебом.
– Афанасьевна груздей припасла, как велели.
– Вот забыл! Что ж, отлично... Все-таки, старина, хорошо мы попарились. Только на верхнем полке лишку пересидел. Напугал тебя?
– Как не испугаться? Губы посинели, руки похолодели...
– Вот и дурак! Губы у меня всегда с синевой. Отошло для них время типичным цветом отливать. Не к лицу нам с тобой пугливыми быть. Такое ли видывали?
Герасим пошел было к двери.
– Погоди! А трубку набить?
– Виноват.
– Набей табачком, коим Беринг одарил. Да потуже!
– Крепковато зелье. Чай, в беспамятстве лежали.
– Не спорь. Из-за твоего ворчания редко его курю. Крепок, а мысль от него светлеет.
Оставшись один, Татищев заложил руки за спину, стал ходить по кабинету. Встретил взгляд покойной жены с портрета, писанного в Венеции. Радость и ласка в ее глазах, недолго гревшие его одинокую душу. В овальном зеркале заметил, что из-под небрежно надетого парика видна собственная седина. Получше надвинул парик, расправил букли. Пробежал глазами полки открытых шкафов с иноземными книгами по горному делу и стопками исписанной бумаги. Наизусть знал, где и какие бумаги лежат на этих полках.
Вот листки записей по Географии Российской. Большой труд замыслен. Хоть бы начало ему положить и направление дать, дабы кто-то другой, прочитав неоконченное, довел бы до конца сию Географию, к славе и чести любезного отечества и в память о великом преобразователе Петре.
Здесь, в этом шкафу, – записи по истории казенных заводов Сибири и Урала. Все содержится в этих записях – как возникали и как работали заводы, какие были от них выгоды и убытки. Есть сведения также о заводах частного владения, основанных купцами-предпринимателями. Много записей про исход людей с Руси за Каменный пояс. Не забыты и кержаки с их кондовым бытом. Их предания записаны со слов седых старцев, рядом с рассказами о розыске уральских самоцветов, мастерстве русских горщиков и гранильщиков.
Гранильное дело Татищев всячески поощрял, ради этого во второй свой приезд привез с собой Рефта. Генерал верил в великое искусство отечественных гранильщиков, заставляющих камень сверкать замысловатыми гранями, раскрывать взору спрятанное в нем чудо.
В том же шкафу, прямо под рукой, – проспект нового горного устава. Писал его Татищев применительно к отечественным законам. Писал давно, переделывал, переписывал статьи и параграфы устава, старался давать им подробное и внятное толкование.
Шкаф, что занимает простенок между окнами, сверху наполнен образчиками яшм и тагильского малахита.
На средних полках этого шкафа еле уместились громадные тома Словаря-Лексикона и объемистая рукопись с надписью на корках «Духовная сыну моему Евграфу».
Татищев писал «Духовную» уже пятый год. Старался передать в ней опыт собственной жизни, накопленные богатства мыслей, полезную чужую мудрость, чтобы послужила