считать того, что несколько мальчишек кричали: «Марион, Марион, это твоя последняя прогулка!» — никаких беспорядков в городе не наблюдалось. Может быть, гражданский мир постепенно все-таки будет восстановлен?
Во вторник 20 августа, ближе к вечеру, какой-то пьяница влез на кафедру собора Богоматери и стал кричать: «Приветствую тебя, Мариетта плотников, Марион иконописцев! Скоро тебе попортят фигурку!» Его прогнали. Он снова вернулся. Тех, кто его гнал, к тому времени избили прикладами мушкетов (некоторые из присутствовавших в церкви прятали под плащами оружие). Собралась толпа, и в соборе начался погром: немногие участвовали в нем, движимые благочестием и страхом перед идолами; другие просто хватали всё, что могли, дабы набить чем-нибудь голодное брюхо и прибарахлиться. Наступила ночь; толпа еще более увеличилась, собор стал похож на лавку торговца краденым, и грабеж продолжался уже при свете факелов. Принесли приставные лестницы, чтобы добраться до витражей и тех статуй, что располагались слишком высоко. В ход пускали молотки, мотыги, дубинки, колотушки. Священники спрятали маленькую черную Богородицу в боковом приделе, в нише, прикрытой железной пластиной, — но чудотворную статую нашли, играли с ней, как с куклой, сорвали платье, разломали на мелкие куски. Казалось, единый звериный крик перекатывается под сводами собора. Очень скоро от всех богатств и чудес, от всего, что Церковь почитает драгоценным и священным, осталась только куча обломков на полу, среди зловонных испражнений и блевотины. Грабители действовали с такой яростью и так быстро, что еще прежде, чем рассвело, в городе не было ни одной церкви, часовни или монастыря, которых не постигла бы та же ужасная участь.
Вскоре сформировалась банда, объединившая около трех тысяч фламандцев и валлонов[118] (последние в здешних местах были в основном землекопами и работниками на фермах). К ней присоединилось примерно двадцать всадников — судя по внешнему виду, людей благородного происхождения. Разбившись на группы по двадцать человек, члены банды врывались в церкви, ломали статуи, оскверняли или сжигали картины. Они разрывали на длинные полосы балдахины и хоругви, подрясники, епитрахили, ризы и все другие священные облачения, которые часто шились из парчи. Из этих полос они делали знамена, тюрбаны и ропильи,[119] как бы в насмешку пытаясь придать себе облик турок. Они оскверняли церковные реликвии. Самые озлобленные бандиты взламывали раки, выбрасывали на ветер (заодно разбивая витражи) священные останки и еще подсмеивались над этими дурно пахнущими костями, неотличимыми от обычных скелетов.
Иконоборческое движение —
Повсюду в стране происходили бесконечные мелкие стычки между католиками, лютеранами, кальвинистами и анабаптистами; между крестьянами и солдатами. Ландскнехты и рейтары из Германии, валлонские
Побывав в музеях Бельгии, я впервые задумался о шедеврах, которые исчезли в тот год, погибли под топором или в огне. Сколько картин ван Эйка и Мемлинга было растоптано сапогами, подобно старым половицам! Сколько скульптур, которые вмещали в себя всю нежность и трагичность мира, ибо повествовали о страстях Господних, было разбито! Прошло тридцать лет, а у ван Мандера все еще сжималось сердце, когда он думал об этом. Рассказывая о «Распятии» Хуго ван дер Гуса из церкви Святого Иакова в Брюгге, он пишет: «Изумительная красота этой картины спасла ее от уничтожения во дни зверского разрушения храмов; но позже, когда церковь стала местом протестантских проповедей, этот шедевр использовали, чтобы записать на нем черными буквами по золотому фону Десять Заповедей. И сие было сделано по совету некоего художника, его рукой! Я умолчу об имени этого человека, дабы никто не мог сказать, что представитель нашей профессии стал пособником уничтожения прекраснейшего творения — творения, которое сама Живопись не могла бы созерцать без слез. По счастью, старый красочный слой оказался весьма прочным, а золотые буквы и черный фон слились в плотную красочную массу на масляной основе. Она местами шелушилась, и ее всю позже удалось удалить».
Брейгель перебирал в памяти все картины, которые так подолгу рассматривал, когда путешествовал по Фландрии; картины, оказавшие значительное влияние на его собственную манеру письма. От многих из них не осталось ничего, кроме воспоминаний, да и те скоро исчезнут. Почему некоторые протестанты с такой яростью уничтожают образы Бога, ставшего человеком? Эти люди опасаются идолов, отвергают их. Но разве они не понимают, что тот, кто молится перед образом Богородицы или Христа, перед иконой Всех Святых, обращается не к раскрашенному дереву или размалеванному холсту, но к сердцу незримого Бога, присутствующего среди нас? Разве они никогда не видели, что у тех бедных женщин, которые молитвенно складывают руки перед распятым Христом, глаза закрыты — или наполнены светом иного мира? Разве не замечали, что человек, преклоняющий колени и благоговейно касающийся губами деревянного распятия, подобен той робкой женщине, которая осмелилась прикоснуться только к краю одежды Иисуса — и все равно исцелилась?[120] Господь стал человеком, принял наш облик, ибо наш дух, отягощенный плотью, не может возвыситься и приблизиться к тайне иначе как через осязаемые и зримые образы. Бог обрел человеческую плоть ради того, чтобы когда-нибудь наш дух облачился нетленной плотью. Мы не в силах летать как ангелы! Мы можем оторваться от земли только с помощью лестницы. Зримый образ и есть такая лестница к сокровенным тайнам души. Но, кроме того, образ — это чувственно воспринимаемая форма Евангелия. Это жест, сопровождающий и подкрепляющий слово. Это слово для наших глаз. Поскольку апостолы уже рассказали о жизни Господа Нашего и Он Сам дал нам узреть ее глазами духа, то будет хорошо, если мы узрим ее, как бы отраженную в зеркале, также и нашими земными глазами. Хорошо увидеть, как Христос и его ученики срывают колосья на наших полях; ведь это значит, что