друг другу. Он восхищался литургической утварью собора, его скульптурным убранством, а также скамьями, хорами, галереей из резного камня в аббатстве Святого Михаила. «В Антверпене, — писал он, — не экономят на подобных вещах, потому что денег у них достаточно». Те, кто приглашал Дюрера к себе, принимали его как вельможу: самые именитые граждане относились к нему с глубоким уважением, дарили подарки, говорили любезности, устраивали в его честь банкеты, к нему на дом присылали бочонки вина. На ближайшее воскресенье после Успения он не забыл загодя найти себе наилучшее место, чтобы наблюдать торжественное шествие к собору Богоматери. Все горожане участвовали в этом празднике, все ремесленные гильдии и торговые корпорации, причем каждый был одет соответственно своему положению, но самым роскошным образом. Каждая корпорация и гильдия имела отличительные знаки, которые Дюрер зарисовывал по мере продвижения процессии. В подражание немецкой моде здесь собралось множество флейтистов и барабанщиков, а также прочих музыкантов, которые изо всех сил дудели в медные духовые инструменты; все это вместе производило невообразимый шум.
Думал ли Дюрер когда-нибудь, что ему доведется увидеть, как Карл, направляющийся в Ахен, чтобы принять императорскую корону, совершит триумфальный въезд в Антверпен? Человек, у которого Дюрер гостил, Петр Эгидий, первый секретарь города, издатель Эразма Роттердамского и друг Томаса Мора, которому тот посвятил «Утопию», был одним из главных распорядителей праздника и всех церемоний. Он повел Дюрера в мастерскую живописцев (она располагалась в арсенале), где изготавливались детали триумфальных арок, подмостки для представлений, всякого рода декоративное убранство, прецессионные колесницы. Эгидий самолично чертил планы и запечатлел образ того праздничного химерического города из полотна и раскрашенного дерева, в одночасье возникшего среди города повседневного и занявшего куда более прочное место в памяти людей, чем тысячи обыкновенных домов, которых с каждым веком остается все меньше. Дюрер же написал проспект ожидаемых празднеств и чудес: Hypotheses sive argumenta spectaculorum quae sereniis. et invict. Caes. Carlo Pio sunt editori, «Предположения или аргументы касательно зрелищ, посвященных сиятельнейшему и непобедимому Цезарю Карлу Благочестивому» (цена 1 денье). Однако то, что сочинитель сей брошюры увидел в действительности, превзошло все его ожидания. Шествие открывали пять сотен молодых буржуа из лучших семей, разодетых все как один в бархат и атлас, верхом на конях, каких можно увидеть только во сне. За ними следовали Колесницы, или Корабли, с живыми картинами, изображавшими пророков, Благовещение, поклонение волхвов, бегство в Египет, святого Георгия, сражающегося с драконом. Представляла ли та колесница, что так ослепила Дюрера, аллегорию реки Шельды или семи муз? Там был целый букет юных девушек, самых красивых патрицианок, с распущенными, перевитыми нитями жемчуга волосами, в одеждах из легкого прозрачного льна, с обнаженной, как у нимф, грудью, они потом преклонили колени перед Карлом, в смущении опустившим глаза. Дюрер же и не сморгнул. Он даже поведал об испытанном наслаждении Меланхтону, своему другу и человеку весьма строгих правил: «Я редко видел прежде таких красоток. Я их рассматривал очень внимательно, даже дерзко, ибо я художник». Подозревал ли Дюрер, глядя на Цезаря в этом театрализованном апофеозе славы и на покорных его воле горожан, что, быть может, человек, на которого он, Дюрер, сейчас смотрит, среди всех приветственных возгласов, испанской и фламандской музыки и прочей мишуры думает лишь о том, как умертвить Лютера, праведника? Корнелий Графеус, второй секретарь Антверпена, разработавший вместе с Питером Гиллом всю декоративную программу торжеств, подарил художнику новое сочинение Лютера Die Babylonische Gefangnis der Kirche — «Вавилонское пленение Церкви». Не прятал ли Дюрер эту брошюру под рубашкой в тот самый миг, когда рассматривал прекрасных дочерей Антверпена, их обнаженные груди, такие бесстыдно- безмятежные (как будто, если девушки представляют аллегорию, их плоть превращается в невинный абстрактный образ)? О Господи, если Лютер мертв, если его убили, кто сможет с такой ясностью, как он, проповедовать нам Святое Евангелие? Лютер, Лютер, только из-за своей любви к вере ты терпишь гонения, только потому, что атакуешь папство, которое более не является христианским; которое противится тому, чтобы Христос освободил нас (ибо обращается к человеческому возмездию); которое грабит нас и сосет нашу кровь, питается нашим потом, — только из-за этого ты подвергаешь себя смертельному риску.
И Дюрер купил за пять пфеннигов памфлет Лютера и еще за пфенниг — Condemnatio doctrinae librorum Martini Luther per quodam magistror Lovanienses et colonienses facta, cum responsione Lutheri — «Осуждение доктрин, содержащихся в книгах Мартина Лютера». Стал бы он покупать сей пасквиль, если бы там не было ответа гонимого Учителя? Здесь, в Антверпене, друзей Лютера много. Полиция предпочитает этого не замечать. Такой порт не может существовать без свободы и льгот. Если вы не хотите, чтобы иностранные купцы покинули город и предпочли ему Лондон или Германию, приходится терпеть здесь такое, за что в других местах преследуют и отправляют на костер. И терпеть это будут до последнего. Ведь без богатств Антверпена что станет с Империей и Испанией, их войсками и флотом? Карл покоряется необходимости терпеть в Антверпене эти нечестивые книги, неблагонадежные разговоры, мятежные и безумные мысли — как отцы города покоряются необходимости и выделяют для проституток специальный квартал. Дюрер мог бы навсегда осесть здесь. Антверпен предлагает ему (как недавно предлагала и Венеция) триста флоринов годового содержания, дом, освобождение от налогов. Но он вернется в Нюрнберг.
«Всего несколько лет назад, — думал Брейгель, — я мог увидеть Дюрера вот на этих улицах, у этого причала. Я мог бы встретиться с Томасом Мором, который приехал с посольством в Брюгге и, когда испанцы удалились в Брюссель, чтобы обсудить его предложения, решил посетить Антверпен». Предпочел ли бы Брейгель жить в то время? Сам остров Утопия возбуждал его фантазию куда меньше, нежели начальные страницы книги Мора: «…Пока я там (в Антверпене. — Т. Б.) жил, меня часто навещал Петр Эгидий, родом из Антверпена, среди прочих самый приятный… <…> приятнейшей обходительностью своей и сладостнейшей беседой облегчил он мне в большой мере тоску по отечеству, домашнему очагу, жене и детям. <…> Однажды я присутствовал на богослужении в храме Девы Марии, красивейшем в городе; туда ходит весьма много народа. Когда месса закончилась и я собирался воротиться в гостиницу, то случайно увидел, как Петр беседует с неким чужестранцем преклонного возраста, с загорелым лицом, большой бородой, с плащом, небрежно свисающим с плеча; по лицу и одежде мне показалось, что он моряк…».[24] И после этого начинается рассказ о путешествии. Однако описание нравов Амаурота не захватывало Брейгеля в такой мере, как словесный портрет моряка из антверпенского порта.
5 Искусствоведы придумывают прозвища художникам, чьих имен они не знают. Отсюда эти выражения-эмблемы: Мастер Непорочной Девы среди девственниц, Мастер из Аугсбурга, Флемальский мастер, Мастер ткацкого челнока, Альтенкиршский мастер василька, Монограммист из Брунсвика. Последнего некоторые специалисты отождествляют с Яном ван Амстелом, шурином Питера Кукке по его первому браку; другие — с Марией Бессемере Верхюлст. Предлагались ли бы такие отождествления, если бы работы Монограммиста не казались провозвестием брейгелевского стиля? Обе гипотезы допускают, что Брейгель мог познакомиться с этими работами еще в годы ученичества. Но ведь сходство его живописных приемов с приемами Монограммиста становится заметным только после возвращения Брейгеля из Голландии. Может быть, художник, чьи работы Брейгель видел у Корнхерта, и есть тот, кого историки искусства называют Монограммистом из Брунсвика!
Корнхерт показал Брейгелю картины, которые только что приобрел и сам еще толком не успел рассмотреть, в последний момент, по внезапному порыву: несколько полотен, проданных ему оптом на аукционе выморочного имущества. О прежнем владельце картин ничего не было известно — умер ли он или каким-то иным образом исчез; о художнике — тоже (он мог быть заезжим путешественником). В комнате, куда ввели Брейгеля, царила полутьма: картины были прислонены к лестнице, Корнхерт и Корнелия пытались расставить их на клавесине, а самое большое полотно укрепили на мольберте. Брейгель приблизился к ним, держа в руке подсвечник. То, что он увидел, тронуло его душу, как ни одна другая картина, которую он знал прежде. Его поразила даже не гениальность этих работ, а то обстоятельство, что они открывали перед ним новую дорогу, были провозвестием будущих творений — его собственных.
И вот теперь он сходит на берег в Антверпене, не замедляя шага, пересекает территорию порта, идет