— Ты — чудовище! — закричала я и, словно спасаясь бегством, покинула квартиру. Во мне кипели отчаяние, бешенство и стыд.
На улице было промозгло и туманно! Блуждая по улицам, я дошла до канала Ополчения[44], находившегося поблизости, и несколько часов простояла, уставившись на воду. У меня было одно желание — умереть. Происшедшее было ужасным, я думала, что не смогу жить дальше.
Однако холод и сырость стали понемногу возвращать меня к действительности. Поздно вечером я приехала в Цойтен к родителям и той же ночью написала Фроитцгейму письмо — о любви, перешедшей в безграничное отвращение.
Мне хотелось уехать из Берлина. Я попросила отца записать меня в школу фрау Мари Вигман в Дрездене, с чем он неожиданно согласился. Мать привезла меня в Дрезден и сняла мне недалеко от школы небольшую комнату.
Уже на следующий день я смогла показать фрау Вигман, как танцую, и была принята в мастер-класс, где стала учиться вместе с Грет Палуккой[45], Ивонной Георги[46] и Верой Скоронелль[47]. Но мне было очень одиноко в Дрездене и, кроме того, трудно включиться в групповой танец, преподававшийся в школе Вигман. Он был для меня слишком абстрактным, очень строгим, даже слишком аскетичным. Гораздо больше нравилось мне целиком и полностью отдавать себя ритмам музыки. В это время я очень страдала, в том числе и потому, что меня мучили сомнения: есть ли у меня талант? Сняв в гостинице небольшой зал, я попыталась ставить собственные танцы.
Под впечатлением пережитого с Фроитцгеймом появились некоторые из моих более поздних танцев, в частности цикл «Три танца Эроса». Первый я назвала «Огонь» — страстный танец под музыку Чайковского, для второго — «Самоотречение» — выбрала тему Шопена, а третий — «Освобождение» — я танцевала под музыку Грига, подражая готическим скульптурам.
Однажды в моей комнате появился букет великолепных цветов, и в нем — записка: «Прости, я люблю тебя и должен увидеть. Твой
Меня словно парализовало. Я никак не ожидала получить ответ на свое отчаянное письмо. Мне больше не хотелось видеть этого человека. И вот он присылает цветы. Почему я тотчас же не выбросила их из окна, а крепко прижала к себе? Почему целовала записку? Я заперлась в комнате и плакала, плакала, плакала.
Через несколько дней приехал он сам. Все это время я чувствовала, что у меня не хватит сил сопротивляться его напору. Каким-то загадочным образом я оказалась полностью в его власти. Отто погладил меня по волосам и сказал: «Прости, твое письмо потрясло меня. Я ведь не знал всего этого, ты бесподобна».
Мне показалось, что он изменился, стал нежнее, однако физического влечения я к нему не испытывала.
Спустя две недели Фроитцгейм снова приехал, потом — еще раз. И вскоре стал обходиться со мной так, как будто я его собственность. Тогда как у меня, несмотря на полную зависимость от него, появились мысли о разрыве.
Я отказалась от школы танца в Дрездене и продолжила учебу в Берлине, снова у Эдуардовой и Кламт, занимаясь как никогда интенсивно, почти забыв о личной жизни. Именно в это время появились два самых известных моих танца: «Неоконченная» Шуберта и «Танец у моря» по мотивам Пятой симфонии Бетховена. Я не пропускала ни одного выступления Нидди Импеко-вен, Мари Вигман или Валески Герт. Они были для меня богинями. Очень сильное впечатление производил на меня Гаральд Кройтцберг[48] — гений, волшебник. Сам он казался мне невероятно выразительным, его танцы — фантастическими. Зрители бывали в таком восторге, что никто не покидал зала до тех пор, пока Кройтцберг не исполнит несколько танцев на бис.
В это время живопись вновь начала играть для меня важную роль. Общение с Иеккелем и друзьями- художниками помогало мне лучше понимать новую музыку и современную живопись. Я имею в виду Кандинского[49], Пехштейна[50], Нольде[51] и других. Особенно нравились работы Франца Марка[52]. Его «Башня голубых коней» стала одной из моих любимых картин.
Когда удавалось, я посещала великолепный музей, Дворец кронпринца, где были представлены творения современных живописцев и скульпторов. В каждом зале выбрав только одну картину, которая мне нравилась больше других, я долго рассматривала ее как «свою» — это было мое хобби. Среди полотен, которым я отдавала предпочтение, были импрессионисты, такие как Мане и Сезанн, Дега, Пауль Клее[53] и Моне. Однажды мой взгляд буквально приковала к себе картина с удивительными цветами. Она странным образом не отпускала меня и так взволновала, что я едва не расплакалась. Почему именно эта картина так поразила меня? Дело было, конечно, не в цветах, а в ее авторе — Винсенте Ван Гоге. Это была первая картина художника, которую мне довелось увидеть. Когда я рассматривала ее, эта страстность, должно быть, словно искра вошла в меня. Настолько сильны были в произведениях этого мастера гениальность и безумие. Потом я много занималась жизнью и творчеством Ван Гога.
Еще до начала Второй мировой войны я написала киносценарий о его жизни, которая была столь необычной и трагичной, что мне страстно хотелось снять фильм. У меня были интуитивные находки, но реализовать задуманное, как и многие другие мои фантазии, так и не удалось.
Я репетировала напряженней, чем когда-либо, по многу часов, и вечерами просто валилась с ног от усталости — вставать рано утром было мукой. Милая матушка очень баловала меня: натягивала чулки прямо в постели, а перед самым выходом надевала туфли, после чего приходилось бежать, чтобы успеть на поезд.
Наступил день выступления. 23 октября 1923 года в Мюнхене я стояла на сцене концертного зала и с невероятным волнением ждала начала. За один-единственный американский доллар — инфляция достигла невероятного уровня — Гарри Зокаль, не терявший со мной связи, снял зал и оплатил необходимую рекламу. Он хотел, чтобы перед вечером в Берлине, который должен был состояться четыре дня спустя и финансировался моим отцом, прошла своего рода генеральная репетиция, чтобы на премьере я чувствовала себя более уверенно.
Зал был заполнен примерно на треть. Меня ведь никто не знал. Немногочисленные зрители пришли, вероятно, по контрамаркам дирекции. Полупустой зал меня не смущал. Я была счастлива, что могу танцевать перед публикой. Волнения перед выходом на сцену я не испытывала. Напротив, едва дождалась первых тактов музыки.
Мой танец «Этюд, навеянный гавотом» вызвал немало аплодисментов, следующий — уже пришлось повторить, а при исполнении последних номеров зрители пересели поближе к сцене и потребовали «репете». Я танцевала долго, до изнеможения. Газета «Мюнхнер нойестен нахрихтен» писала:
Юная Рифеншталь — подобно чародейке Визенталь[54] — одаренная свыше танцовщица с ярко выраженным и самобытным творческим началом. Например, в «Вальсе-капризе» и заключительном «Летнем танце» она как накатывающая волна и ликующая радость, как раскачивающийся мак и трепещущий на ветру василек. Эта артистка обречена на успех…
А затем я стояла на сцене в Берлине — снова в зале Блютнера. Свободных мест почти не было: позаботились друзья. На этот раз следовало непременно доказать отцу, что никакого другого пути у меня просто нет. Я танцевала только для него одного, выкладываясь полностью, словно шла речь о жизни и смерти.
В конце меня оглушил шквал аплодисментов. Раскланиваясь, я ощутила на себе взгляд отца. Простил или нет? В тот вечер я добилась своей первой большой победы. Отец не только простил, он был глубоко тронут, поцеловал меня и сказал: «Теперь я в тебя верю».