Захарку начала ругаться очень искренне:
— Дурак какой! Я же боюсь этого всего…
Посмеялись еще немного.
— Сейчас пойдешь в свою избушку, а тебя самого свинья укусит, — посулила Катя негромко.
Захарка отчего-то подумал, что свинья укусит его за вполне определенное место и Катя о том и говорила. У него опять мягко екнуло в сердце, и он не нашелся, что ответить про свинью, потому что подумал совсем о другом.
— А ты тут оставайся спать, — предложила бабушка Захарке по-лувшутку, полувсерьез, словно и правда опасаясь, чтоб внука не покусала нечисть; сама бабушка никогда ничего не боялась. — Места хватит, всем постелем, — добавила она.
— Изба большая — хоть катайся, — сказал вернувшийся с улицы дед, обычно чуть подглуховатый, но иногда нежданно слышавший то, что говорилось негромко и даже не ему.
Все снова разом засмеялись, даже Родик скривил розовые губешки.
Дед издавна считал свою избу самой большой если не во всей деревне, то на порядке точно.
Сходит к кому-нибудь, например на свадьбу, вернется и скажет:
— А наша-то, мать, изба поболе будет. Тесно там было как-то.
— Да там четыре комнаты, ты что говоришь-то, — дивилась бабушка. — И сорок три человека званых.
— Ну, комнаты… — бурчал дед басовито. — Будки собачьи.
— У нас тут восемнадцать душ жило, при отце моем, — в сотый раз докладывал он Захарке, если тот случался поблизости. — Шесть сыновей, все с женами, мать, отец, дети… Лавки стояли вдоль всех стен, и на них спали. А ей вдвоем теперь тесно, — сетовал на бабушку.
В этот раз он про восемнадцать человек не сказал, прошел, делая вид, что смеха не слышит и не видит. Включил в комнате телевизор погромче — так, чтоб его гомон наверняка можно было разобрать в соседнем доме, где жил алкоголик Гаврила, никаких электрических приборов не имевший.
Катя помогла бабушке прибирать со стола. Захарка изображал Родику битву на вилках, пока вилки у него тоже не отобрали, унеся в числе остальной грязной посуды.
Они прошли в комнату, к подушкам и простыням, имеющим в деревне всегда еле слышный, но приятный, чуть кислый вкус затхлости: от больших сундуков, обилия ткани, долго лежавшей в душной тесноте.
Захарке достался диван, он дождался, пока выключат свет, быстро разделся и лег, запахнувшись одеялом, хотя было тепло.
Дед спал на своей кровати, бабушка на своей. Катя с Родиком прилегли на низкую лежанку, стоявшую в другом от Захарки углу комнаты.
Захарка, не шевелясь, слушал Катю, ее вздохи, ее движения, ее голос, когда она строгим шепотом пыталась урезонить Родика.
Словно пугаясь, что и в темноте она увидит его взгляд, Захарка не смотрел в сторону Кати.
Родик никак не унимался, ему непривычно было на новом месте, он садился, хлопал пяткой по полу, пытался рассмешить мать, вертясь на лежанке. Когда он в который раз влез куда-то под одеяло, запутавшись в пододеяльнике, Катя резко села, и сразу же раздался треск и грохот: в деревянной лежанке что-то подломилось.
Родик получил по затылку, заныл, убежал к бабушке на кровать.
Включили ночник: на лежанке спать было нельзя, она завалилась набок.
— Ложись к брату, — сказала просто бабушка.
Захарка придвинулся на край дивана, руки вдоль тела, взгляд в потолок, и все равно заметил, как мелькнул белый лоскут треугольный. Катя легла у стены.
Они оба лежали не дыша. Захарка знал, что Катя не спала. Он не чувствовал тепла Кати, не касался сестры ни миллиметром своего тела, но неизъяснимое что-то, идущее от нее, ощущалось остро и всем существом.
Они не двигались, и Захарке было слышно, как у Кати взмаргивают ресницы. Потом в темноте раздавался почти неуловимый звук раскрывающихся, чуть ссохшихся губ, и тогда Захарка понимал, что она дышит ртом. Повторял это же движение, чувствовал, как воздух бьется о зубы, и знал, что она испытывает то же самое: тот же воздух, тот же вдох…
Родик пролежал спокойно минут десять, казалось, что он уже заснул. Но вдруг раздался его ясный голос:
— Маме.
— Спи-спи, — сказала бабушка.
— Маме, — повторил он требовательно.
— К маме хочешь?
— Да. Маме, — внятно ответил Родик.
Катя не отзывалась. Но Родик уже перебрался через бабушку и, двигаясь наугад в темноте, подошел к дивану.
Захарка подхватил его и положил между собой и Катей. Пацан счастливо засмеялся и сразу начал при помощи задранных вверх ножек какую-то бодрую игру с одеялом. Тем более что ему было тесно, и своими острыми локотками он упирался одновременно в мамин бок и в Захаркин.
— Нет, так мы не заснем, — сказал Захарка.
Быстро, пока никто не успел ничего сказать, он вышел, прихватив с пола шорты и бросив напоследок добродушное:
— Пойду свинью навещу. Спите.
В прихожей он влез в свои шлепанцы, надел, чертыхаясь, шорты и шагнул из дверей на улицу. Было звездно, прохладно, радостно.
— Свинья не укусит, — повторял он, улыбаясь самому себе, не думая ни о какой свинье. — Не укусит, не выдаст, не съест…
В своей избушке сел на кровать и сидел, покачивая ногами, с таким видом, будто придумал себе занятие на всю ночь. Смотрел в маленькое окошко, где луна и туча.
Ранним свежим утром Захарка с большим удовольствием красил двери и рамы в доме сестер. Теплело медленно.
Когда появлялась Катя в белой рубашке, концы которой были завязаны у нее на животе, и в старом, завернутом по колени, восхитительно идущем ей трико, он легко понимал, что не заснул бы ни на секунду, если б остался рядом с ней.
Много смеялся, дразня сестер по пустякам, чувствовал, что стал непонятно когда увереннее и сильнее.
Ксюша повозила немного вялой кистью и ушла куда-то.
Катя рассказывала, веселясь, о сестре: какая она была в детстве и как это детство в одно лето завершилось. И о себе говорила, какие странности делала сама, юной. И даже не юной.
— Дура, — сказал Захарка в ответ на что-то, неважное.
— Как ты сказал? — удивилась она.
— Дура ты, говорю.
Катя замолчала, ушла разводить краску, сосредоточенно крутила в банке палкой, поднимая ее и глядя, как стекает густое, медленное.
Спустя, наверное, часа три, докрасив, сидели на приступках дома. Катя чистила картошку, Захарка грыз тыквенные семечки, прикармливая кур.
— Ты первый мужчина, назвавший меня дурой, — сообщила Катя серьезно.
Захарка не ответил. Посмотрел на нее быстро и дальше грыз семечки.
— И что ты по этому поводу думаешь? — спросила Катя.
— Ну, я же за дело, — ответил он.
— И самое страшное, что я на тебя не обиделась.