«А может, за нами едут?»
Останавливаюсь, чувствую, что дрожат руки, но уже не от страха, нет — от волненья за тех, кто едет к нам, и еще, наверное, от усталости.
Еще не дойдя до поста, слышу гам, крики, стрельбу из автоматов.
Забываю, что устал, не выспался, голоден. Кто-то обгоняет меня. По невнятным суматошным голосам понимаю, что на дороге наши — наверное, Семеныч, они уже близко, и по ним стреляют. И по школе тоже стреляют. Опять стреляют, сколько можно?..
Вхожу в помещение, съежившись от брезгливой дурноты. Запах пороха, и железа, и пота, битый кирпич, битое стекло и этот беспрестанный грохот — чувствую, вижу, и слышу, и не хочу чувствовать, не хочу видеть, не хочу слышать. Но руки уже сами снимают автомат с предохранителя, и патрон уже дослан в патронник.
— Прикрывайте, ребятки, плотнее прикрывайте! — это голос Семеныча, я слышу его по рации и вздрагиваю, не понимаю сам от чего — наверное, от ощущения счастья, готового, подобно тяжелой рыбе, вот-вот сорваться, кануть в тяжелую воду.
Хочется высунуться в окно и бить, и бить безжалостно и без страха, ведь нас просит Семеныч — командир, который приехал за нами, нас, непутевых, забрать.
Три бэтээра — едва выглянув, я сразу вижу три бэтээра на дороге и бесконечную грязную сырость, и дождь, и дым, и одна из «коробочек» горит. Прочь от нее спешат бойцы, волоча за руки раненого.
По бэтээрам стреляют прямо из дома у дороги — полощут в упор.
Наверное, еще из хрущевок стреляют, гады.
Все начинает заволакивать дымом, наверное, угодившие в засаду бросили шашки.
— Семеныч! — выкрикивает кто-то из наших.
Да, это он, наверняка: прямой, с крепкой спиной, с трубой «граника» на плече. Он бьет в упор в дом, где сидят чичи. И теряется в дыму, больше его не видно.
— Берите выше! — кричу я стреляющим рядом со мной пацанам, боясь, как бы не порешили своих, не видных за дымом.
Рядом цокают пули, я не прячусь. Не знаю, боюсь или нет. Просто какой смысл прятаться, если уже не попали. Тем более что стреляющие по школе бьют наугад. Слышу — Столяр вызывает Хасана:
— Внимательнее! Подъезжают «коробочки». «Коробочки»! Внимательнее! Понял, нет?
— Понял он, понял, — отвечает Плохиш.
Дым порывами рассеивается. Один бэтээр горит, двух других нет.
«Где они? — думаю, усевшись, снаряжая магазины. — Должны уже приехать».
Хочется сорваться, сбегать вниз, чтобы посмотреть.
«Сколько я рожков отстрелял за сутки? — думаю, присев у бойницы и снаряжая. — Штук сто…»
Зачем-то считаю вслух снаряжаемые патроны — пытаюсь отвлечь себя от мысли, где Семеныч, здесь ли наши или нет, пытаюсь и не могу.
— Егор, сходи! — просит меня Скворец.
Оставляю его за старшего, спешу в «почивальню». Еще не дойдя до нее, вижу на улице, зайдя в одну из комнат, «коробочки» — две железные гробины, стоящие у левой стороны школы, у самой стены — так их не видно из хрущевок, а пустырь хорошо простреливается.
— Наши! Приехали! Семеныч там! — говорят мне пацаны, сияя.
Они бьют по пустырю упрямо, длинными очередями, не жалея патронов, наверное, от хорошего, почти задорного настроения, рубят кусты и полевую дурнину, корни, проволоку, сучье поваленных неведомо кем кривых и хилых деревьев. Чтоб никакая падла не подползла к нашим машинам.
— Собираться, что ли? — спрашивают меня пацаны, когда я направляюсь к выходу.
— Сидите пока, — говорю и ухожу, и тоскливое предощущение ноет в моем мозгу, понимание чего-то до предела простого, чего я сам не хочу понимать.
— Только три «коробочки», Костя, только три! «Собры» и три «коробочки»! — слышу я, подходя к «почивальне», рокочущий, хриплый, родной голос Семеныча, радуюсь этому голосу и тут же постигаю смысл сказанного им — нас не увезут, мы просто не вместимся в «коробочки».
Семеныч с отлично перевязанной головой и Столяр стоят в коридоре.
— Я эти три бэтээра выбивал всю ночь! И весь день! Они «вертушек» не дают, говорят, «нелетная погода»! В первый день была летная, а они не дали. А сегодня — нелетная! Я говорю: «Ребят моих покрошат всех!» Я, Костя, умолял их. А командира у липецких «собров» убили! Он на моей, Костя, совести… — Семеныч говорит просто и яростно, в его словах нет желания оправдаться, он раскрывает все как есть.
Заметив меня, Столяр недовольно хмурится.
— За патронами… — поясняю я свое появленье.
— Егорушка, сынок! — говорит Семеныч и обнимает меня.
Прохожу в «почивальню», не мешая их разговору.
— Где Кашкин? Он позавчера вечером к вам уехал, где он? — слышу голос Семеныча за спиной, он задает вопрос Столяру.
«Нет больше Кашкина», — понимаю в тоске.
В «почивальне» стоят незнакомые крепкие бородатые мужики, пьют из горла водку.
— Командира нашего убили, ты понимаешь? — обращается ко мне один из них, со слезящимися глазами, весь прокопченный. — Он в бэтээре горит!
Я молча смотрю в глаза говорящему. Бутылка снова идет по кругу.
— Выпей, браток! — говорят мне. Я пью, не стремясь к бойницам, не торопясь наверх — стрельба стоит бестолковая. Чечены стреляют со зла, от обиды, что пропустили «коробочки».
— У него рука застряла, когда я его вытаскивал из бэтээра, рука… — рассказывает один из них тяжелым, сдавленным голосом, с трудом вырывающимся из глотки. — Кровь видишь на мне? Это нашего командира кровь.
Я вижу штанину в крови.
— Я его тащу, а у него голова болтается мертвая. Из дома прямо в нас бьют, в упор… — он тяжело дышит и сбивается на рев; рассказывая, он готов разрыдаться и сдерживается. — Семеныч ваш саданул в упор из «граника». Попал прямо в огневую точку, точно говорю, я слышал, как там заорал кто-то. Заткнулись они…
У «собров» один раненый — в живот. Он лежит в «почивальне», его перевязывают.
«Собры» допивают водку, кто-то бросает в угол бутылку, лезут к окнам, матерясь. Стреляют вместе с нашими.
— Что в городе? — спрашиваю я у одного из «собров», который снаряжает рожки, сидя на корточках.
Мы закуриваем. Чтобы услышать его, я сажусь близко и смотрю ему прямо в обросший полуседым волосом рот, небрезгливо чувствуя запах перегара, несколько железных зубов вижу…
— Чичи вошли через Черноречье вчера ночью, — говорит «собр». — Часть чичей в Грозном уже две недели ошивалась. Чеченские милиционеры говорили, что боевики в городе, нам говорили, мне лично говорили. Говорили: «Скоро будут город брать». И нашим генералам говорили тоже. А генералам по херу. Как это, бля, называется? Предательство!
Мысль его прыгает, словно обожженная, но я все понимаю.
Он затягивается сигаретой так глубоко, что сразу добрая половина ее обвисает пеплом.
— Сразу весь город осадили, все комендатуры. И ГУОШ осадили, — продолжает «собр», — но в Ханкале «вертушки» подняли, расхе-рачили вокруг ГУОШа всю округу, а потом мы зачистили все. У нас одного убили вчера на зачистке. На площади Минутка, говорят, много положили «собров», из Новгорода… Несколько комендатур до сих пор в осаде. Пацаны на блокпостах натерпелись — им тяжелей всех пришлось… К вам до последней минуты не знали, пробиваться или нет, связи почти никакой, есть коридор или нет — ничего никто не знает, бардак обычный… Ваш Семеныч за вас там душу рвал на портянки…
Зашел Семеныч, что-то сказал или просто кивнул оставшемуся за старшего из «собров».
— Собираемся, мужики! — командует тот своим. — Грузите раненых.
У меня тошно саднит внутри: остаемся. Точно остаемся. До последней минуты глупо надеялся, что