Услышал голос жены, она читала детям в большой комнате. Что читала, я не разобрал, но отчего-то пугаясь услышать азбучные истины про Лору и норку, скорей пробежал в ванную комнату.
Запустил там воду, поспешно разделся и сел на еще холодное дно ванны.
Сидел, пристыв задом, в брызгах. Потрогал лицо — вдруг почувствовал, что губы улыбаются, но какой-то странной улыбкой, будто бы я начал говорить «Ы», но забыл, как произносится этот звук.
Ноги начал подтапливать ледяной поток, кожа побелела, но так было даже лучше — совсем хорошо стало бы, когда б она вовсе облезла.
Через полчаса, в тех же трусах, которые я долго и подозрительно оглядывал, прежде чем надеть, и в полотенце на плече, что твой патриций, я вышел из ванной.
Мальчик и девочка уже расположились в своих кроватках и оттуда позвали меня.
— Сейчас, — пообещал я и заглянул, будто бы случайно, в комнату, где спали мы, взрослые.
Жена буднично смотрела в телевизор, но я видел ее затылок тысячи раз — это был другой затылок. Уже почти закрывая дверь, чтоб сбежать к детям, я остановил свое движенье и секунду стоял, решая, что же не так, в чем причина.
Рядом с женой лежал мой мобильный.
Входя в дом, я выложил его на полку для обуви и забыл там.
В мобильном были эсэмэски Альке и ее ответы.
— Как же ты живешь на свете? — спросила жена, не поворачивая головы.
Мне почему-то страшно захотелось одеться.
Я сунулся обратно в ванную, но там уже стояла дочь и пила воду из стакана.
— Я же говорил, что не надо пить из-под крана, — голосом, свалявшимся как шерсть, попросил я.
Она допила, аккуратно поставила стакан на край раковины и вышла. Я поискал взглядом брюки в ванной — тщетно.
В комнате раздался мерный стук.
Я осторожно открыл дверь ванной. На полу вполне себе обыденно сидела по-турецки жена с молотком, словно бы изготовившаяся колоть орехи. Перед ней лежал мой мобильный, уже с раздрызган-ным экраном.
— Выбью оттуда всех, — сообщила она отстраненно.
Под следующий удар я успел подставить ногу — угодило как раз по большому пальцу, с такой скользящей силой, что показалось, ноготь взвизгнул. Он сразу съехал куда-то набок.
Я успел получить молотком по колену и совсем небольно по животу, после чего инструмент оказался в моих руках.
Осмотрелся, словно выбирая, что бы такое забить в доме, раньше мне делать это не доводилось. Первый удар пришелся по зеркалу, второй по люстре.
В полутьме жена выбежала на лестничную площадку. Босиком.
Некоторое время я стоял так, выбирая, что бы еще поправить по хозяйству, но увидел двух выглянувших из детской комнаты птенцов. Они молчали и моргали.
— Я вам игрушечку купил, — постарался сообщить я по возможности спокойно, но голос сначала подпрыгнул, а потом распался на осколки.
— Какую? — спросил сын.
— Не знаю, сейчас посмотрю.
Я шагнул в прихожую, подобрал с пола туфли жены, раскрыл дверь и кинул ей вслед.
Нашел на вешалке свои брюки, у которых были вывернуты все карманы, кроме одного — где и лежала игрушка. Сжав ее в дрожащей руке, я пошел в детскую.
Включил ночник.
Присел на кроватку.
— Вот. — К игрушке потянулись сразу четыре ладошки.
Наконец и сам увидел, что подарил. Это была черная длиннорукая пластмассовая обезьяна.
— Папа, а как она… ну, говорит? — спросила дочь.
— Говорит? — я повернул черную обезьяну лицом к себе и вдруг вспомнил как: — Ы! Ы! Ы!
Утром в квартире по всем углам обнаружились плотные сгустки пустоты.
Поднимая зевающих детей, я эти сгустки старательно обходил.
Умывая сына в ванной, явственно ощутил, что кто-то стоит у плиты. Вышел, почти выбежал — никого, но конфорка зажжена.
Стал вспоминать: я зажег или нет — не вспомнил.
Грохнулся в ванной стакан, так и стоявший со вчерашнего дня, дочь пила из него. Теперь она же его и столкнула.
— Не двигайтесь! — заорал я, они уже оба стояли там посередь осколков.
— Пап, ничего? — всё повторяла дочь, когда я их под мышки, как спасатель на голубом вертолете, извлекал на чистое пространство. — Ничего страшного, пап?
Ничего страшного.
Ноготь вот только на ноге ужасно болит.
И липко все. Как же мне липко.
Поставил вариться на зажженную конфорку яйца в железном ковшике.
Сел то ли отрезать, то ли обмотать пластырем съехавший ноготь.
Вспомнил про стекло в ванной, встал, пошел искать веник.
По дороге вспомнил, как вчера кинул туфли на лестничную площадку, открыл входную дверь, наткнулся на кого-то из соседей. «…Не ваши туфли?..» — спросили меня приветливо. «…Не знаю!..» — почти выкрикнул я, захлопнул дверь, закурил, присев в трусах на пол.
Некоторое время смотрел на трусы, вспоминая то да сё.
— Люди не чувствуют стыда, — произнес вслух. — Если их никто не видит — не чувствуют ни малейшего.
Я вспомнил одни, потом другие, затем третьи свои дурные поступки — подлые, отвратительные, гадкие, — и в одну секунду стало ясно, что в том, где нас не застали, включив белый свет и указав пальцем, мы не раскаиваемся никогда. Спим со своей подлостью в обнимку: хоть какая-то живая душа рядом, хоть кто-то тихо греет душу. Убьешь ее — и кто останется поблизости до самой смерти?
Поднялся и пошел сквозь все сгустки пустоты к выкипающим на плите яйцам, к одетым во все вещи задом наперед детям, к разбитому зеркалу, чьи осколки, насвистывая, я смел вчера вечером в угол и забыл. Дети уже сидели возле, выбрав куски поострее, вглядываясь в свои расколотые отражения.
— Пап, а почему зеркало разбилось? — спросили они, когда я бережно извлек у них из лапок смертоносные острия.
— Муха летела, увидела другую большую муху и решила ее забодать…
— А это было ее отражение! — догадался сын, хмыкнув.
— Да, отражение! — поддержала дочь, хотя по интонации было ясно, что она не разгадала шутки.
Неустанно дуя, съели по яйцу с майонезом, частично переодели, как подобает, штанишки и майки и, безбожно опаздывая, вылезли в подъезд.
Воровато подобрал там туфли и покидал их в нашу прихожую.
Ноготь, так и не залепленный пластырем, саднил, словно в большом пальце обнаружился голый и ошпаренный мозг, которого не было в голове.
Закрыл замок. Кривясь и ругаясь шепотом от боли, снова открыл дверь и выставил туфли возле двери.
— Куда мама ушла ночером? — громко спросил сын уже в саду, когда мы пытались справиться с завязками на панамке.
Ковырявшиеся неподалеку родители примолкли, заострив уши и расширив ноздри.
Дети их что-то подвякивали, но негромко.
— Не «ночером», а «вечером», — поправил я беззаботным голосом. Голос прозвенел как алюминиевая линейка по столу.