На самом деле Шаров жил когда-то на соседней с нами улице.
Дружки называли Шарова — Вэл, это я помню. В те времена, когда кликухи и погонялы были просты и незамысловаты, как лопухи, имя Вэл — звучало.
Рос он, между прочим, с мачехой. Родной отец его, из горцев, давно и безвозвратно исчез; много позже ходили слухи, что отец стал полевым командиром, проявлялся в первую ичхерийскую войну; но это всё враньем было — отец смирно себе жил в ряжской деревне с новой женой, разводил овец — вот, собственно, и всё, что в нем было горского.
Когда я пошел в школу, Шаров уже оттуда выбыл, хотя я отчего-то помню, как на моей линейке первого сентября он вдруг объявился в толпе родителей, любовавшихся на своих деток, — подошел, постоял, посмотрел на всех и пропал. Такое в жизни случается иногда — произойдет вроде бы совершенно никчемное и бессмысленное событие, автобус какой-нибудь самый заржавелый проедет или под ногами разбегутся голуби, и один взлетит, — короче, полная чепуха, но отчего-то западет в память и лежит там, ненужная.
Шарова я тоже так запомнил: вот он зашел в толпу и вот он ушел. И больше не вернулся на соседнюю улицу. А чего, там мачеха, зачем ему. Она, по-моему, еще раз замуж вышла, хотя не уверен.
Потом я увидел его в новостном выпуске, он располагался за самым длинным государственным столом, и почти во главе его.
Можно вложить смысл в нашу встречу на линейке — но его там нет.
Неудачно покосив от армии в психушке, а после еще и отслужив, я вернулся домой.
Немного поучился в разных местах, влюбился, женился, родил двоих детей, однажды ночью сел за стол и аккуратными буковками набрал страницу текста.
Утром перечитал и не огорчился.
За три года я написал три политических романа: «Листопад», «Спад», «Сад», — ожидался четвертый, и я спускался в него, как в скважину. Первые три Шарову понравились, мне передавали, даже Слатитцев как-то об этом обмолвился, пытаясь нарисовать хотя бы одной стороной лица улыбку, но получилась почти уже судорога.
У Шарова-политика была одна странность, на которую мало кто обращал внимание: он не только не имел друзей, но никогда не пытался создать свою, как это называют, команду. В какие высокие коридоры он ни попадал бы, за ним не тянулись знакомые со времен обучения и службы.
Кажется, ему нравилась эта его самодостаточность, эта, в некотором смысле, о да, завершенность.
Шаров был уверен: достаточно и того, что его собственными поступками движет близкая к идеальной целесообразность.
Целесообразность заключалась в том, что он стремился добиться наилучшего результата с имеющимися средствами и с наличным человеческим материалом. То, что это был далеко не самый лучший, а, напротив, просто чудовищный человеческий материал — и власть составляли люди пошлые и неумные, — ничего не меняло.
Шаров относился к себе с уважением, это было заметно; а если нет и не может быть людей, достойных уважения в той же степени, какая, в конце концов, разница, с кем работать?
В верхах давно уже никого и ничего не могло удивить. Шаров мог знать о том, что министр образования нездоров психически, министр внутренних дел причастен к торговле человеческими органами, а министр финансов на личном автотранспорте задавил насмерть женщину, — и не сделать ни малейшего движения во имя наказания этих людей.
Это было нецелесообразным и, более того, не имело хоть сколько-нибудь серьезного значения.
…Обо всем этом я привычно и без малейшего раздражения подумал, сдувая щеку, прибирая язык и возвращая глаза на место. Едва лицо стало нормальным, думать о Шарове сразу расхотелось.
Объяснение собственно природой человека любых, в том числе несколько выдающихся за пределы допустимого, поступков нашей неплеменной аристократии давно так или иначе устраивало всех — или почти всех.
Я, наконец, снял свои оранжевые носки.
Алька все время смеялась над цветом моих носков. Ничего смешного.
Запинал их поглубже под стол. Если не запинать — завтра будут висеть сырые на батарее. Все мои радужные носки постоянно висят сырые на батарее. Носить их некогда, они постоянно сохнут.
Включил комп, снова залез в ссылки по велемирской истории. Ищут пожарные, ищет милиция… Всё то же самое, ничего нового. А, нет. Недоростки, оказывается, успели еще на выходе из подъезда порешить двух милиционеров.
«…старшина Филипченко и стажер… были обнаружены на ступенях…»
«…Филипченко… Филипченко…» — пошвырялся я в своей памяти, как в мусорном баке.
«…более тридцати ранений и семь переломов у старшины… стажер… перелом основания черепа… перерезано горло…»
Неожиданно услышал дыхание за спиной.
— Ты где была? — я встал, заслонив спиной экран.
— Спала, — ответила жена.
Я философски цыкнул зубом.
В комнате было темно, она не видела моей изуродованной морды.
— Чего ты там смотришь?
— Работаю.
«Если она попробует заглянуть мне за плечо — оттолкну ее», — подумал я, покусывая губы и елозя глазами туда-сюда.
— Я тебе мешаю? — спросила она тихо.
О, этот умирающий голос. Дайте мне какой-нибудь предмет, я разъебашу всю эту квартиру в щепки.
Не глядя нашарил рукой включатель и загасил комп.
Страшно болела голова.
Как все-таки мало места в квартире, сейчас бы свернуть в проулок, миновать тупичок, выйти через черный ход к дивану в другой комнате, подбежать на цыпочках к дверям, быстро запереться изнутри на засов, подложить под щель в двери половичок, чтоб не было видно, что включен свет и я читаю, а не удавился, например, в темноте.
Но жена прошла как раз в ту комнату, где я хотел спрятаться. Тогда я пойду в другую, там как раз дети, я их так люблю. Здравствуйте, дети. Что вы строите? Домик? Где живут мама и папа? Давайте я вам помогу. У меня как раз есть некоторые соображения по этому поводу. Вот так вот. И вот так вот! И вот еще так!
— Ну, заче-е-ем? — протянула дочь.
— Зачем, пап? — спросил сын сурово, но предслезно.
А вот так вот, ни за чем.
Старшина Филипченко ходил очень быстро.
Его новый стажер не поспевал за ним.
Стажер работал вторую неделю и честно думал, что они, пэпсы, сотрудники патрульно-постовой службы, будут ловить преступников, и он, салага, тоже. Но пока они собирали по детским площадкам нетрезвых работяг и безработных, затем составляли на них протоколы. Работяги через одного были похожи на отца стажера. Безработные — на того же отца, каким он должен был стать через год-другой-третий.
Нетрезвых мужиков загоняли в железную будку — пикет. В пикете всегда пахло перегаром и сигаретным дымом. Пэпсы там курили, но если начинали за компанию курить задержанные — на них орали матом и били по рукам. Сигарета выпадала, на нее наступали ботинком. Потом сгоняли длинные и грязные бычки ближе к выходу. Пол всегда был истоптанным, грязным и в слипшемся табаке.
После этого задержанному цепляли наручники и затягивали железные кольца потуже.
Втайне стажеру всё это почему-то нравилось. Иногда он терялся, когда хмурый и насмешливый работяга вдруг, вглядевшись в стажера, спрашивал: