Пассажира вытаскивают за ноги. Он ударяется головой о подножку. У него прострелена щека, а на груди будто разбита банка с вареньем: черная густая жидкость и налипшее на это месиво стекло с лобовухи. Он мертв.
Пацаны лезут в машину, копошатся в бардачке, поднимают сиденья…
— Нет ни черта!
Хасан ловко запрыгивает в кузов. Топчется там, потом усаживается на кабину и закуривает. Он любит так присесть где-нибудь, чтоб красиво нарисоваться.
Что делать дальше — никто не знает. Семеныч и Шея стоят поодаль, командир что-то приказывает Шее.
— Пошли! — говорит Шея бойцам. — Труп на обочину спихните.
— А что с этим? — спрашивает Саня Скворец, стоящий возле водителя. Тот лежит на животе, накрыв голову руками. Услышав Саню, чеченец поднял голову и, поискав глазами Хасана, крикнул ему:
— Эй, брат, вы что?
— Давай, Сань! — говорит Шея.
Я вижу, как у Скворца трясутся руки. Он поднимает автомат, нажимает на спусковой крючок, но выстрела нет — автомат на предохранителе. Чеченец прытко встает на колени и хватает Санькин автомат за ствол. Санька судорожно выдергивает оружие, но чеченец держится крепко. Все это, впрочем, продолжается не более секунды. Димка Астахов бьет чеченца ногой в подбородок, тот отпускает ствол и заваливается на бок. Димка тут же стреляет ему в лицо одиночным.
Пуля попадает в переносицу. На рожу Плохиша, стоящего возле, как будто махнули сырой малярной кистью: все лицо разом покрыли брызги развороченной глазницы.
— Тьфу, бля! — ругается Плохиш и отирается рукавом. Брезгливо смотрит на рукав и начинает отирать его другим рукавом.
Санька Скворец, отвернувшись, блюет непереваренной килькой.
Быстро уходим.
Плохиш крутится возле машины. Я оборачиваюсь и вижу, как он обливает убитых чеченов бензином из канистры, найденной в грузовике.
Через минуту он, довольный, догоняет меня, в канистре болтаются остатки бензина. Возле грузовика, потрескивая, горят два костра.
…Оставшееся возле корпусов отделение выстроило восемь чеченцев у стены.
— Спросите у своих, кто хочет? — тихо говорит мне и Хасану Шея, кивая на пленных.
Вызываются человек пять. Чеченцы стоят, положа руки на стены. Кажется, что щелчки предохранителей слышны за десятки метров, но нет, они ничего не слышат.
Шея махнул рукой. Я вздрогнул. Стрельба продолжается секунд сорок. Убиваемые шевелятся, вздрагивают плечами, сгибают-раз-гибают ноги, будто впали в дурной сон и вот-вот должны проснуться. Но постепенно движения становятся все слабее и ленивей.
Подбежал Плохиш с канистрой, аккуратно облил расстрелянных.
— А вдруг они не… боевики? — спрашивает Скворец у меня за спиной.
Я молчу. Смотрю на дым. И тут в сапогах расстрелянных начинают взрываться патроны. В сапоги-то мы к ним и не залезли.
Ну вот, и отвечать не надо.
Связавшись с нами по рации, подъехал бэтээр из заводской комендатуры. На броне — солдатики.
— Парни, мяса не хотите? — это, конечно, Язва сказал.
С почином вас, ребятки!
Мы на базе. Все ждут, что Семеныч скажет. Ну, Семеныч, ну, родной…
— Десять бутылок водки на стол.
— Ура, — констатирует Язва спокойно.
— Нас же пятьдесят человек, Семеныч! — это Шея.
— Я пить не буду, — вставляет Амалиев.
— Иди картошку чисть, пацифист, тебе никто не предлагает. Семеныч, может, пятнадцать?
— Десять.
Суетимся, как в первый раз. Лук, консервы, хлеб, картошка… Счастье какое, а?
Водка, чудо мое, девочка. Горькая моя сладкая. Прозрачная душа моя.
Шея бьет ладонью по донышку бутылки, пробка вылетает, но разбрызгивается горькой разве что несколько капель. Сила удара просчитана, как отцовский подзатыльник.
Семеныч говорит простые слова. Стоим, сжав кружки, фляжки, стаканы, улыбаемся.
Спасибо, Семеныч, все правильно сказал.
Первая. Как парку в желудке поддали. «Протопи ты мне баньку, хозяюшка…»
Лук хрустит, соль хрустит, поспешно и с трудом сглатывается хлеб, чтоб захохотать во весь розовый рот на очередную дурь из уст товарища.
Вторая… Ай, жарко.
— Братья по оружию и по отсутствию разума! — говорю. Какая разница, что говорю. — Семеныч, отец родной! Плохиш, поджигатель, твою мать! Гриша! Хасан! Родные мои…
И курить.
И обратно.
Водка, конечно, быстро закончилась.
Но раз Семеныч сказал, что десять, значит, так тому и быть. Не девять и не одиннадцать. Десять. Мы все понимаем. Приказ все-таки…
Еще бы одну — и хорош.
Мы ведь не с пустыми руками из дома приехали. Засовываю пузырь спирта за пазуху и поднимаюсь на второй этаж. Наши пацаны уже ждут. У Хасана — кружка, у Саньки Скворца — луковица. Полный комплект.
Стукаемся кружками. Глот-глот-глот.
Опять стукаемся.
Еще пьем.
…Не надо бы курить. А то мутит уже.
Саня Скворец медленно по стене съезжает вниз, присаживается на корточки.
Глаза тоскливые.
Хасан побрел куда-то. Плохиш побежал за Хасаном и с диким криком прыгнул ему на шею — забавляется.
Съезжаю по стене, сажусь на корточки напротив Саньки.
Все понимаю. Не надо об этом говорить. Мы сегодня лишили жизни восемь человек.
Пойдем-ка, Саня, спать.
Я часто брал Дэзи за голову и пытался пристально посмотреть ей в глаза. Она вырывалась.
Дэзи была умилительно красивой дворнягой. Если заглянуть в глубины памяти — а где, как не там, я смогу увидеть Дэзи, ведь фотографий ее нет, — мне она кажется нежно-голубого окраса, в черных пятнах, с легкомысленным хвостом, с вислыми ушами спаниеля. Но цвета детства обманчивы. Так что остановимся на том, что она была очаровательна.
Я не ел с ней из одной чашки, она не выказывала чудеса понимания и не спасала мне жизнь, не было ничего такого, что я с удовольствием бы описал, невзирая на то, что кто-то описывал это раньше.
Помню разве что один случай, удививший меня.
У дяди Павла в огороде стояла емкость с водой, куда он запускал карасей. Лениво плавая в емкости, караси дожидались того дня, когда дядя Павел возжелает рыбки. Но рыба стала еженощно исчезать, и дядя Павел, пересчитывавший карасей по утрам, догадался, кто тому виной. Вскоре в поставленный им капкан попал кот.
Так вот, из всех дворовых собак, столпившихся вокруг кота и злобно лающих на него, только Дэзи схватила кота за шиворот и воистину зверски потерзала его, закатившего глаза от ужаса, — другие собаки