Впрочем, забыл — плакал один раз истошно.
Разбалованные его вечно благостным настроем, мы убежали с любимой в магазин, оставив детей дома. Купить сладкого печенья для мамы и горького вина для отца. Возвращаясь, уже в подъезде услышали ор неумолчный, да еще на два голоса.
Влетел, ботинки в прихожей разбросав, — младший в кроватке заливается, осипший уже, старший в туалете заперся, ревет белугой.
— Игнатка, милый! — отец к младшему.
— Глебушка, родной! — мать к старшему.
— Мама, помоги Игнатке! — рыдает Глеб любимой моей в живот. — Я успокоить его не могу!
Жалко братика ему было.
Скоро уже заявится Глебасей, приплетется на длинных заплетающихся ножках, дитя мое осиянное.
И будем мы все вместе, трое мужчин и одна девочка.
Ей очень нравится, что нас трое, а она одна. Никогда моя любимая не желала себе подобное родить. Может, оттого, что сама была девочкой взбалмошной и своенравной, пока я не сцепил жадную руку на ее запястье и не дал ей дитя свое вынашивать — в ущерб девичьей легкости, но мудрости человечьей во благо.
Теперь дети крепят и строят нашу любовь. Глеб говорит часто:
— Надо всегда делить вину пополам.
Порой подбежит к маме — поцелует торопливо, подлетит ко мне — тоже поцелует. Будто бы мы сами в примирение поцеловались — даром что сидим в разных углах нашей кухоньки. Ну и что после этого делать? Засмеемся в три голоса и побежим к проснувшемуся Игнатке на его благовест.
«Меня забыли!» — шумит он бессловесно, передавая свою мысль так:
— Ивау! Га! — и еще как-то, в обход алфавита.
Сравниваем — как первый рос, как второй растет. Очень разные. Старший распорядок любил, ел по сроку, спал по часам, просыпался с точностью до минуты. Младший — не знает распорядка, сколько ни пытались приучить его. Захочет — проснется, захочет — уснет; может полтора десятка раз за день поесть, может за три дня четыре раза грудь попросить. Свои внутренние законы у него, и бог с ними — главное, чтоб настроение хорошее было.
Со старшим братом младший дружит. Как, к примеру, ни трясу я его, как ни исхитряюсь — редко когда засмеется дитя. Но едва Глебасей появится — младший уже готов к озорству и почти подпрыгивает на животе, того и гляди, ловкой лягушкой сделает прыжок — из кроватки на диван, оттуда — на пол. Глебасей начнет перед ним кувыркаться, подушку терзать — Игнатей заливается в смехе так, что боюсь за него.
И главное — едва родители войдут в комнату, смех прекращается: «Не мешайте! Тут наши забавы».
Недалеко сыновья наши друг от друга ушли, понимание есть, словно они из одного племени, а мы с любимою — из другого. Может быть, похожего и все равно — из другого. Но дружественного, конечно. И даже выплачивающего дань. И радующегося тому, что дань приходится платить. Иначе куда ее деть, как ей распорядиться? Неужели только друг другу отдавать? Тогда кончится быстрее.
Игнат сопит у груди млечной.
Всю любимую мою высосал, зверек белесый.
И руками грудь нежно придерживает, будто разлить боится. Разве что дернется иногда: «Ах, что-то молоко перестало поступать!»
— Ну что ты бесишься, Игонька, — любимая говорит ему, соском привечая дитя в суете его. Цап. И глаза прикрыл в блаженстве.
Ну вот и братик явился. Личико заспанное, ручки болтаются.
— Доброе утро, Глеб.
— Доброе утро, пап. Доброе утро, мам.
К Игнатею подошел, потрогал его за ушко.
— Тс-ссс… — просит мама. — Не беспокой.
Он любит беспокоить, вертеться под ногами, без умолку говорить, задавать вопросы, отвечать на них, философствовать, делать замечания, обобщения и далеко идущие — дальше его рассудка, опыта и понимания — выводы.
Он безупречно тонко чувствует смену настроения родителей, малейшую, с волосок, нотку недоумения отца, перерастающего так неизбежно — если бы не сын — в раздражение.
— Пап, ну не ругайся!
— Я еще не ругаюсь, Глеб! — холодным голосом.
— Уже ругаешься… — очень уверенно.
И не спрятаться от его уверенности, не обойти ее, чтобы выскочить из-за другого угла, неся на глубоко небритом лице свою лелеемую обиду. Потому что, пока будешь обходить, забудешь, какой обида была на вкус, и какой на цвет, и от какой бактерии на свет явилась.
Моя любимая обращается к Глебасею как к оракулу, как к мудрецу, словно он не дитя розовое на длинных ножках, а серафим легкомудрый.
— Глебушка, как ты думаешь, я правильно поступила?
Или — в дамском магазине:
— Глебушка, тебе какие перчатки больше нравятся — с пряжечками или без?
Его любят в детском садике, его принимают в компанию ребята нашего двора — хоть и взрослее его на два, три, а то и на четыре года; во время совместных семейных походов в магазин Глебасея с удивительной, чуть ли не игривой нежностью приветствуют очаровательные молодушки из соседнего общежития:
— Глеб, привет! Смотри, — толкает идущую рядом нежнолицая блондинка, — Глебка идет!
— Ой, привет, Глеб! — радостно восклицает и вторая.
И смотрят на него почти влюбленно. На меня даже не глянут. Черт, даже не посмотрят на отца его.
Глеб отвечает девушкам спокойно, воспринимая их радость как само собой разумеющееся.
— Глебасей, кто это? — спрашивает любимая, едва мы разошлись с девушками.
В ответ он называет их имена — Вика и еще Олеся. И все, никакой информации кроме.
Я однажды слышал, как они общаются — на детской площадке во дворе. Проходил мимо деревянного заборчика и стал свидетелем тому, что они, красавицы эти, смеются, глядя на Глебасея, — вовсе не снисходительно, как юность над детством потешается, а от души. Глебасей, переждав смех их, продолжил рассказ, причем в лицах.
Мне кажется, у него словарный запас куда больше, чем у многих сверстников девочек этих. Каждый раз, когда возле общежития прохожу, мужские особи курят у входа — и меня подмывает спросить, прервав чье-нибудь гадкое матерное мычание:
— Тебя не огорчает, что тебе уже двадцать лет, а ты по-прежнему полный дебил?
Старею, наверное, раз такой раздражительный стал. Лет десять назад с подобными им я замечательно много пил спиртных напитков — и ничего, казалось мне тогда, отличные ребята.
Старею, вот и к девчонкам, развлекаемым Глебасеем, на детскую площадку я даже не зашел. Как увидел себя бодрым папашей, примостившимся на соседнюю лавочку с какой-нибудь пошлостью на устах вроде: «Отдыхаем, ребята?», как представил картинку эту — меня всего передернуло.
А мне ведь нет и тридцати.
Мне нет и тридцати, и я счастлив.
Я не думаю о бренности бытия, я не плакал уже семь лет — ровно с той минуты, как моя единственная сказала мне, что любит, любит меня и будет моей женой. С тех пор я не нашел ни одной причины для слез, а смеюсь очень часто и еще чаще улыбаюсь посередь улицы — своим мыслям, своим любимым, которые легко выстукивают в три сердца мелодию моего счастья.
И я глажу милую по спинке, а детей по головам, и еще глажу свои небритые щеки, и ладони мои теплы, а за окном снег и весна, снег и зима, снег и осень. Это моя Родина, и в ней живем мы.