джадидизме[1]. Рядом с их именами в газетах и на собраниях стали появляться такие слова, как «ярый враг революции».
Отец боялся за свою школу, перестал вспоминать Фитрата и Аллаера и учил теперь по книгам Хамзы «Легкая литература» и «Книга для чтения». Все же, когда о просвещении народа говорили на собраниях или выступала на эту тему газета, отец нервничал и волновался — со школой была связана его жизнь.
Возможно, поэтому сейчас он промолчал и не стал возражать против моего отъезда.
А мама чуть не плакала.
— Что за комсомол такой, если он лишает меня сына! Да поразит его гнев аллаха!
— Замолчи, не смей так говорить о комсомоле! — прикрикнул отец.
— Все равно будь он проклят!
— Хватит, тебе говорят! — отец повернулся ко мне и сказал тоном сообщника: — Не понимает. Ты не обращай внимания. Когда надо ехать?
— Завтра.
Я чувствовал, что и у отца на сердце кошки скребут, но держался он как мужчина — иначе бы мать совсем расходилась — и ничем не выказал своих сомнений и боязни.
— Это большое доверие. Будь осторожен.
Я понял: отца тревожит не только мое будущее участие в погонях и перестрелках, где жизнь моя будет в опасности, но и самый факт, что его сын, мальчишка еще, будет работать в ГПУ и может сделать какую-нибудь глупость, которая покроет позором всю родню. Мол, смотри в оба, иначе из-за тебя может пострадать вся семья. И школу его тогда могут закрыть… Такой уж он был человек, мой отец.
Ночью я почти не спал, а когда дремал, мне виделись стычки с басмачами, перестрелка и погоня…
Мама тоже не спала, кого-то осыпала проклятиями, тихо, чтобы не разбудить нас с отцом, плакала и пекла лепешки, жарила боорсаки, потом увидела, что я не сплю, подсела ко мне и принялась перекраивать старую овчинную шубу отца. В шубу можно было закатать двоих таких молодцов, как я, и мама перешивала пуговицы, укорачивала рукава и не переставая осыпала проклятиями весь земной шар в целом и губком комсомола на его поверхности в особенности. Я понял из ее слов, что теперь все заботы вселенной пали на мою несмышленую голову и я непременно должен буду сгинуть под ними. Чтобы этого не случилось, она сняла с моей старой детской колыбельки-бешик бусинки от сглаза и пришила их под воротником шубы.
Я не стал возражать, иначе я рисковал оказаться в одной компании с теми недостойными, покинутыми аллахом, которые делают все, чтобы сократить ее путь на этой земле, и замышляют сотворить ужасное зло ее единственному, горячо любимому сыну…
Утром, чтобы не огорчать маму, я послушно сел завтракать. Отец и мама, казалось, нарочно медлили, я же сидел как на иголках. Наконец отец благословил меня перед дорогой. Мама заплакала в голос, обняла меня и не хотела отпускать. Я не знал, как утешить ее, осторожно освободился и молча направился к воротам.
— Устроишься — сразу напиши, — сказал мне вслед отец.
Я кивнул, помахал на прощанье рукой и вышел на улицу.
— Стой! Стой! — закричала мама. — Для кого же я все это пекла?
Она догнала меня, отдала узелок с лепешками и боорсаками, снова обняла меня и снова заплакала.
— Ну не надо, мама… Я же не на фронт иду…
— Да-да, — сказала мама. — Уж лучше б на фронт, только рядом, здесь… Не уезжал бы ты, а, сынок?
II
В Алмалык отправлялось десять верховых, все милиционеры, в помощь тамошнему отделу ГПУ. С ними ехал и я.
Алмалык был тогда скорее не городом — ни заводов, ни фабрик, — а большим кишлаком в предгорьях. Но народу на улицах нам встретилось много, и базар оказался многолюдным. Я знал со слов отца, что Алмалык стоит на пересечении старых торговых путей и связан с Ташкентом и Туркестаном — с одной стороны, с Ошем, Кашгаром и далее Китаем — с другой, и с Ура-тюбе и Кабулом — с третьей. Когда знаменитый правитель Бабур был изгнан из Самарканда, в этих местах он встретился со своими дядями и собрал силы для борьбы с Шайбани… Конечно, все это было далекое прошлое — сейчас ничто не напоминало в Алмалыке о давних походах и войнах. А о сегодняшней жизни Алмалыка я узнал сразу же по приезде: в городе было неспокойно. За окнами домиков, выстроенных из камня и глиняных катышей, рано гасили свет, в городе воцарялась кладбищенская тишина, и никому не было известно, что там происходило, в этих домиках. Не было известно и другое — какую тревожную весть принесут милиционеры наутро, а приносили их теперь ежедневно.
Нас, приезжих, встретил начальник местного отдела ГПУ Константин Иванович Зубов, плотный мужчина, лет под пятьдесят, в военном, с буденновскими усами, с решительными жестами.
— Очень хорошо, он поднял глаза от сопроводительной бумаги и еще раз оглядел милиционеров. — Такие джигиты нам сейчас как воздух нужны! А вы, молодой человек? — он повернулся ко мне, я подал ему путевку обкома комсомола. Он прочел ее раз, посмотрел на меня, потом еще заглянул в путевку. Да, кажется, возраст мой и внешность его не обрадовали. Он разгладил пальцем усы и решил: — Ну что ж! Значит, так тому и быть. Посидите пока здесь, подождите. А ну, джигиты, пошли.
Я остался в его кабинете один. Осмотрелся. Стол, накрытый газетами, несколько стульев. В углу на стуле ведро, кружка. На стене два портрета: Ленин и Дзержинский.
Ниже портретов лозунг, написанный большими неуклюжими буквами: «Советская власть — это власть народа. В. И. Ленин».
«Надо будет мне самому этот лозунг написать», — решил я. Мы в комитете комсомола писали такие лозунги каждый день.
Вдруг во дворе послышался топот и где-то рядом закричала женщина. Я подошел к окну: милиционеры, приехавшие со мной, верхом выезжали со двора, но никакой женщины с ними не было. Я вернулся на место и снова услышал женский крик, потом плач. Что это? Что здесь происходит? И что я должен делать? Отворил дверь из кабинета в коридор — плач слышался из соседней комнаты. Допрашивают? Почему она плачет, почему кричала? Что они здесь — мучают людей? Разве мы басмачи? У них же портрет Ленина на стене!
Сжав кулаки, я шагнул к двери, за которой все плакала женщина, и тут же в коридор с улицы вошел Зубов.
— Что, юноша, заскучал? Ничего, долго скучать не придется. — Мы вошли в его кабинет. — Проклятые, разорили Тангатапды. Не бывал там?
— Нет.
— И правильно. Жалкий кишлак. Но и его не оставляют в покое.
— Басмачи?
— Кто же еще? Как собаки плодятся! Банда курбаши Худайберды. Незнаком?
— Нет.
— Еще познакомишься. Этот рас помучает — ловок, хитер, молодой. И грамотный — в Бухаре учился. Но в руки ему лучше не попадаться — отца родного не пожалеет. Говорят, сам допрашивает, сволочь.
За стеной снова послышался плач женщины.
— А вы… жалеете людей?
— Это ты о ком — «вы»?
— Ну мы… ГПУ?
Взгляд Зубова сделался жестким.
— Разве мы пытаем людей? Где ты это слышал?
Я кивнул на стену — вот, мол, непонятно разве?