Поддержку своим научным экспериментам профессор встречает лишь в лагере передовых советских людей… Он приближается к революционному лагерю, окружает себя передовой научной молодежью в лице своих аспирантов-комсомольцев. Сюжетная канва пьесы дает возможность поставить ряд проблем о взаимоотношениях науки и религии…»

Проблемы поставлены, пресса вслед за «Правдой» аплодировала, а спектакль уже через полгода пришлось снять: он скучен, невыносимо скучен, уныл и убог. На него просто никто не ходит. Пытался гальванизировать «Опыт» в 1934 году архангельский театр, но и там его ждал провал. Не спасли ни конъюнктурная тема, ни правильно поставленные проблемы о взаимоотношениях науки и религии, ни оптимистическое звучание. О звучании драматург и режиссер пеклись особенно горячо: несмотря на то, что эксперимент не удался, мальчик, сын профессора, погибает, никакого пессимизма в «Опыте» нет и в помине. Наоборот! Главный герой переполнен энтузиазмом. «Слезы оставим матери, — восклицает он, стоя возле трупа собственного ребенка. — У нас же торжество победы! Впереди такая радостная работа!»

В том самом 1930 году, когда Константин Андреевич Тренев и Сергей Николаевич Сергеев-Ценский в обстановке сердечного согласия заключили свой первый многообещающий договор, за ту же тему взялся Борис Лавренев. Есть основания подозревать, что тему, как и Борисоглебский, получил он в самых высоких инстанциях. Из всех заказных сочинений о «деле Михайловского» сочинение Лавренева наиболее профессионально грамотное и самое отталкивающее.

Автор чувствует театр, понимает толк в острой реплике, в драматической коллизии. У Лавренева есть драматургический темперамент, которого полностью лишен Тренев. Но неправда обстоятельств, плакатная фальшь ситуации так разительны, что читать пьесу без отвращения невозможно. Состав действующих лиц у Лавренева тот же, что и в «Грани», и в «Опыте». Великий ученый-физиолог Котельников, его верующая жена, их умирающий сын. Профессор читает студентам специальный курс так, будто весь свой век служил в агитпропе. «Мы подходим к моменту, когда наука, разорвав путы идеализма и религиозных цепей, станет обезоруживать смерть в тех случаях, перед которыми медицина до сих пор бессильно опускала руки. Мы сделаем тайну смерти простым лабораторным опытом, доступным каждому студенту. И немудрено, что наша наука, наука боевого материализма, вызывает дикую ненависть в черных армиях религии из среды научной реакции… ибо она уничтожает религию… она вырывает у них почву…» Антигерой, он же архимандрит Палладий, разговаривает от первого до последнего действия только на церковнославянском: «Промысел Божий неисповедим. Единожды занесен меч во вразумление, второй раз не остановлен будет». И далее в том же роде. Архимандрит Палладий, читаем в ремарке: «Высок, худ. Оливковое лицо иезуита-фанатика окаймлено узкой бородкой с проседью. Шелковая ряса шелестит сухо, зло, как змеиная чешуя». Можно не сомневаться в том, что этот змеиный оливковый субъект ненавидит науку и совершит немало гадостей, пока не закончится наконец четвертое действие этой бесконечно длинной драмы. В драме, кстати сказать, кроме вышеназванных, еще более тридцати действующих лиц. И кого только тут нет1 Врачи, богомольные старухи, рабочие с соседнего завода, студенты, профсоюзный деятель (отрицательный), даже брат жены профессора, бывший белый офицер Гоша, как и полагается, подонок, пьяница, трус. И, конечно, пересыпает речь французскими выражениями. Действуя по наущению Палладия, Гоша тычет в подходящий момент ножницами в грудь профессору. Темная верующая уборщица в клинике, опять же но указке религиозного фанатика, норовит разбить табуретом термостат, где ученые варят «эликсир жизни» — восстановленную кровь. Но все кончается хорошо, так что по лучшим образцам драматургии тридцатых годов «прозревший» доктор Курков имеет случай воскликнуть: «Какая огромная радость! Как хорошо дышать! Ведь, подумать, что сделано!» Впрочем, что именно сделано учеными, мы из пьесы Лавренева не узнаем точно так же. как не узнали из пьесы Тренева.

Пафос пьесы, впрочем, совсем не в разоблачении церковников и остатков эксплуататорских классов. С оливковым Палладием и белым Гошей все ясно с самого начала. Но там, где Борисоглебский и Тренев остановились, Лавренев начинает главную атаку. Его пьеса зовет вместе с церковниками раздавить врага менее явного, но потенциально более опасного — интеллигенцию, тех, кто сохранил собственное мнение, независимую научную и общественную позицию. Антиинтеллигентство — один из важных лозунгов 30-х годов. Подхватив этот лозунг, Лавренев воссоздал отталкивающую физиономию профессора-виталиста с нерусской фамилией Бокман и верующего студента. Первый — подхалим, лжесвидетель и просто старье, второй, по оценке одного из положительных героев: «Слюнявенький, сутулый, близорукий интеллигент». Ату их! Любимая героиня автора, тридцатитрехлетняя красотка врач-партиец Евгения Григорьевна Молчанова, готова без лишних разговоров хватать за горло «чужих». «Никогда не жалейте врага, пока он не уничтожен», — говорит она о семидесятилетнем профессоре Бокмане. Талая волчья позиция шокирует даже «социально близкого» ей профессора Котельникова. «Но разве Бокман враг? — возражает он. — Бессильный старик. У вас не женское сердце, Евгения Григорьевна». В ответ красивая Евгения Григорьевна выбалтывает основное свое кредо и, как можно догадаться, кредо автора: «В боях за право на жизнь я научилась жалеть и щадить только свой класс. Борьба не позволяет мне жалеть врагов. Мы уничтожаем их для будущего наших детей».

Разбирательство институтского конфликта ведут рабочие с соседнего завода. В споре материалиста Котельникова и виталиста Бокмана они сразу понимают, кто прав, а кто не прав. Которые материалисты, их сразу видно: из рабочих, члены партии и собой красивые, молодые. Они и в науке собаку съели: «Сегодня мы можем восстановить кровь, завтра мы восстановим нервные клеточки и создадим нового человека по образу и подобию нашему, а не Божьему», — гремит с трибуны амазонка с партбилетом Евгения Григорьевна Молчанова.

По разумению Лавренева, «медицина — одно из главных орудий против религии. Медицина — кинжал в религию…» Но как совместить это с прототипом Палладия, реально существующим епископом Лукой Войно-Ясенецким? Ведь он не только человек церкви, но врач; и не только врач, а ученый-медик, профессор. Сложновато получается. Но Лавренева сложности не пугают. Легким движением скальпеля, то бишь пера, драматург рассекает слишком сложный для понимания прототип надвое и получает то, что ему нужно: двух непримиримых врагов — ученого Котельникова и религиозного фанатика Палладия. Правда? Но высшая правда для соцреалиста — не правда факта, а та, которая нам нужна на данном этапе нашего движения к вершинам. Не об этом ли говорил на Втором съезде РСДРП тов. Плеханов?

Читая пьесу «Мы будем жить!», которую время превратило в самопародию, я вспомнил свой давний и единственный разговор с Лукой. Закончив долгий рассказ о нелегкой своей жизни, слепой собеседник мой замолчал, а потом спросил, что я намерен писать. Я ответил. И тогда просто и твердо, как о чем-то давно продуманном, он сказал:

— Если станете описывать мою жизнь, не пробуйте разделять хирурга и епископа. Образ, разделенный надвое, неизбежно окажется ложным.

Читал ли Лука роман Борисоглебского, пьесы Тренева и Лавренева? Вряд ди. Он не любил пустого времяпрепровождения. И тем не менее точно уловил главную проблему, которая всегда возникала и еще будет возникать перед его биографами. Сложнее всего совместить официальную версию с реальностью. Жизнь всегда сложнее и богаче легенды. Даже государственной.

ТОМ ВТОРОЙ

Глава пятая

Исповедую хирургию (1933–1937)

«Что пользы, братия мои, если кто говорит, что он имеет веру, а дел не имеет? Может ли эта вера спасти его?».

Из Послания апостола Иакова (Гл. 2, 14)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату