молитвою, — вот моя вера… И еще было бы лучше если бы добрых (истинно добрых) дел было столько в моей жизни, чтоб они мне не давали времени молиться, тогда бы вся жизнь моя была молитва, в настоящем, в глубоком, в христианском смысле этого слова, то есть вдохновенная, богоугодная жертва любви в земной жизни».
Из Москвы до Ташкента поезд тянулся целую неделю: уже начинался развал транспорта. Классный вагон, где от старого, доброго времени остались лишь занавески с помпонами, был набит до отказа. Мешки, духота, детский плач. Чтобы пройти в донельзя загаженный умывальник, приходилось переступать через тела вповалку лежащих на полу людей. При посадке в Москве младшего Войно-Ясенецкого, трехлетнего Валентина, передавали в окно. Валентин Феликсович страдал от нечистоты, от вынужденного безделья. Анна Васильевна извелась от капризов малышей. Ташкент возник как земля обетованная. Когда выбрались из вагонной сутолоки, отдышавшись и оглядевшись, узрели чудо: над городом замерла теплая, благоуханная ночь. И луна, и минареты как из арабской сказки. На привокзальной площади новоприбывших ожидали две запряженные сытыми лошадьми линейки. Дом главного врача встретил свежевымытыми полами и постланными постелями. Дети с восторгом бегали по квартире (шесть комнат) и щелкали выключателями: впервые увидели электричество.
Большой переезд — большие надежды. И та теплая, незадолго до Пасхи, ночь обещала усталым путникам вроде бы все, о чем мечталось: Анне Васильевне — выздоровление, Валентину Феликсовичу — спокойное место для научной работы и врачебной работы, детям — радость жизни с родными в большом чудесном городе, который рисовался почти Багдадом из «Тысячи и одной ночи». Возможно, в иную эиоху все эти скромные желания сбылись бы. Но на российском календаре значился год девятьсот семнадцатый, исторический барометр катастрофически падал, предсказывая долгую и безжалостную непогоду.
Городская, или, как ее еще называли, Ново-Городская, больница представляла собой барачный городок для заразных больных. Построенная без затей, но добротно, больница эта и по сей день служит городу. Незадолго до приезда Войно-Ясенецкого молодой талантливый врач Моисей Ильич Слоним развернул тут терапевтическое отделение. Теперь Валентину Феликсовичу предстояло организовать отделение хирургическое. Они очень подошли друг к другу: больница в центре города, где каждую минуту можно было ожидать самых различных и самых тяжелых больных, и Войно-Ясенецкий с его всегдашней деловитой готовностью действовать и сильно развитым чувством врачебной ответственности.
Чтобы хирург был «всегда под рукой», дом главного врача построили на территории больницы. Валентин Феликсович, домосед и труженик (если не в операционной, так в анатомичке, а коли не там, то у себя дома за письменным столом), всегда был под рукой. К нему в Ташкенте быстро привыкли, и сам он, казалось, безо всякого труда сменил больничку в 25 коек на отделение, где лежало несколько сот больных. Конечно, по сравнению с Переславлем-Залесским в Ташкенте для хирурга изменилось многое, но неизменной осталась его привычка жить лишь тем, что сам он считал серьезным и достойным внимания. Все же серьезное и важное относилось более ко внутренней, нежели внешней жизни его. А внутренний мир ученого оставался четким, упорядоченным и до поры до времени независимым от сотрясавших край политических и общественных событий.
Врач (впоследствии профессор-антрополог) Лев Васильевич Ошанин, более трех лет прослуживший в Ташкенте под началом Войно-Ясенецкого, так описывает обстановку тех лет:
«Время было тревожное. Нести суточные дежурства приходилось через двое-трое суток. В 1917–1920 годах в городе было темно. На улицах по ночам постоянно стреляли. Кто и зачем стрелял, мы не знали. Но раненых привозили в больницу. Я не хирург и за исключением легких случаев всегда вызывал Войно для решения вопроса, оставить ли больного под повязкой до утра или оперировать немедленно. В любой час ночи он немедленно одевался и шел по моему вызову. Иногда раненые поступали один за другим. Часто сразу же оперировались, так что ночь проходила без сна. Случалось, что Войно ночью вызывали на дом к больному, или в другую больницу на консультацию, или для неотложной операции. Он тотчас отправлялся в такие ночные, далеко не безопасные путешествия, так как грабежи были нередки. Так же немедленно и безотказно шел Войно, когда его вызовешь в терапевтическое отделение на консультацию. Никогда не было в его лице досады, недовольства, что его беспокоят по пустякам (с точки зрения опытного хирурга). Наоборот, чувствовалась полная готовность помочь».
Внутреннее спокойствие, невозмутимость, которыми главный врач встречал любые жизненные и профессиональные испытания, уже тогда изумляли сослуживцев.
«Я ни разу не видел его гневным, вспылившим или просто раздраженным, — пишет в своих «Очерках» Л. В. Ошанин. — Он всегда говорил спокойно, негромко, неторопливым глуховатым голосом, никогда его не повышая. Это не значит, что он был равнодушен, многое его возмущало, но он никогда не выходил из себя, а свое негодование выражал тем же спокойным голосом».
Но даже привыкший к невозмутимости главного врача Ошанин однажды был поражен душевной дисциплиной, которую Валентин Феликсович проявил перед лицом смертельной опасности. В одну из таких ночей, когда на темных улицах города шла уже ставшая привычной перестрелка, в больницу доставили жертву автомобильной катастрофы, мужчину высокого роста и могучего сложения. Это был латыш Цирулис или Цируль, начальник городской милиции. Его привезли с довольно тяжелым переломом бедра. Рентгеновского аппарата в больнице не было, но Войно-Ясенецкий так точно совместил обломки кости, что нога срослась очень хорошо, без укорочения. Цируль был в восторге от своего доктора и хотел как-то отблагодарить его. Однако ему дали понять, что о гонораре не может быть и речи. Тогда Цируль явился на квартиру Войно-Ясенецкого и на своем немыслимом русском языке произнес примерно следующее: «Ви часто ходит к больной. Опасно. Если нападать. Вот оружие для защита себе». С этими словами он выложил на стол браунинг с двумя обоймами и до полусотни патронов.
Врач принял браунинг и спрятал его в ящик письменного стола. Однако вскоре пришлось искать для револьвера новое место: старший сын обнаружил оружие и был не прочь поиграть с занятной игрушкой. Валентин Феликсович в один прекрасный день принес весь свой «арсенал» в дежурную комнату больницы. Он попросил доктора Ошанина, который недавно вернулся с фронта и, по его словам, имел там личное оружие и даже упражнялся в стрельбе, осмотреть, заряжен ли браунинг. И тут, вспоминает Ошанин, произошло вот что:
«Войно сидел напротив меня, шага за полтора. Сразу позади его затылка была толстая стена из жженого кирпича, старой прочной кладки. Я несколько раз до отказа вытянул затвор и потряс браунинг казенной частью вниз. Патрона не было. Не знаю, почему я не проверил пальцем, нет ли в стволе коварного седьмого патрона. «Ну вот, браунинг пуст, можете убедиться…» Я поднял ствол браунинга примерно на пять-шесть сантиметров выше головы Войно — и нажал на спуск. Бац… Пуля рикошетировала от стены, с визгом пролетела мимо затылка Войно и моего лба, ударилась в противоположную стену и упала там. Я был ни жив ни мертв. Войно сидел совершенно невозмутимо. Прошло несколько секунд полного молчания. Затем Войно спокойно сгреб обратно браунинг, обойму и патроны и встал. Перед уходом, не в порядке упрека, а лишь в порядке назидательного констатирования факта изрек: «Зачем вы говорите, что знаете это оружие; никогда не следует говорить, что вы знаете, если вы что-нибудь знаете понаслышке». И отбыл».
Впрочем, ташкентская жизнь тех лет каждый день, каждый час давала возможность герою и трусу испытать себя. На огромной площади, на которой могли бы разместиться четыре Франции, с осени 1917 до конца 1923 года шла непрерывная ожесточенная война. Фронты появлялись и исчезали, менялись противники, но кровопролитие не прекращалось. К лету 1918 года Туркестанская республика превратилась в советский остров. Железную дорогу, соединяющую Среднюю Азию с остальной Россией, у Оренбурга перерезали казаки генерала Дутова. В Ферганской долине большевиков атаковали отряды узбекских и русских крестьян, объединившихся в «Крестьянскую армию». Этих партизан советские историки упорно именовали басмачами, то есть бандитами. В 19 211 923 годах басмаческое, а по сути крестьянское