они вместе сползаются — о, тогда у нас ба
— Однако наше терпение, — подсказывает ровный голос из темноты, — терпение наше громадно, хотя, пожалуй, и не безгранично. — С этими словами высокий африканец с императорской бородкой подходит и хватает жирного американца — тот успевает лишь коротко взвизгнуть и вылетает за борт. Ленитроп с африканцем смотрят, как майор подскакивает вниз по насыпи, размахивая руками и ногами, а затем исчезает из виду. На склонах толпятся пихты. Гребешок месяца всплыл над зубчатым гребнем холма.
Новоприбывший по-английски представляется оберстом Энцианом из Шварцкоммандо. Извиняется за вспыльчивость, замечает у Ленитропа нарукавную повязку, отказывает в интервью, не успевает тот и рта раскрыть.
— Нет никакого сюжета. Мы перемещенные, как и все.
— Я так понял, майор переживает, что вы едете в Нордхаузен.
— Клёви у нас кровушки еще попьет, что и говорить. Но от него проблем меньше, чем… — Вглядывается в Ленитропа. — Хмм. Вы правда военный корреспондент?
— Нет.
— Я бы решил, свободный агент.
— Насчет «свободного» не уверен, оберст.
— Но вы же свободны. И все мы тоже. Вот увидите. Скоро уже. — Он отступает по хребту вагона, машет на прощанье по-немецки, будто подманивает. — Скоро…
Ленитроп сидит на крыше, растирает голые ступни. Друг? Доброе знамение?
Нордхаузен поутру: поле — зеленый салат, от дождевых капель скрипит. Все свежо, умыто. Вокруг горбится Гарц, темные склоны до вершин заросли бородой из елок, пихт и лиственниц. Высокие щипцы домов, водные кляксы отражают небо, на улицах слякоть, американцы и русские — потоки солдат встречаются в дверях баров и самопальных войсковых лавок, у всех пистолеты. Луга и прогалины спиленного леса на горных склонах истекают крапчатым светом — дождевые облака сдувает над Тюрингией. Высоко над городом притулились замки — вплывают в драные тучи, выплывают. Престарелые лошади с грязными узловатыми коленями, коротконогие и широкогрудые, тащат телеги с бочками — тянут шеи из скованных вместе хомутов, под тяжелыми подковами с каждым мокрым цоком расцветают грязевые цветы, — из виноградников в бары.
Ленитроп забредает в тот район, где нету крыш. Между стен летучими мышами снуют старики в черном. Здешние лавки и жилища давно перетряхнуты рабами, освобожденными из лагеря «Дора». До сих пор полно
Зовут ее, как выясняется, Лиха Леттем, а балалайка принадлежит советскому разведчику, офицеру Чичерину. Лиха в некотором смысле тоже ему принадлежит — во всяком случае, временами. У этого Чичерина, похоже, гарем, девчонка в каждом ракетном городке Зоны. Мда-с, еще один ракетный маньяк. Ленитроп как будто на экскурсии.
Лиха болтает про своего молодого человека. Они сидят в комнате без крыши, пьют светлое вино, которое здесь называют «Нордхойзер Шаттензафт»[156]. Черные птицы с желтыми клювами плетут по небу кружево, в солнечном свете стягивают петли от гнезд в высокогорных замках до низины городских руин. Далеко-далеко, может, на рыночной площади, целая автоколонна вхолостую урчит моторами, выхлопной смрад омывает лабиринт стен, где расползается мох, сочится вода, ищут добычу тараканы, — стен, в которых рев двигателей заблудился и доносится словно бы отовсюду.
Она худа, чуть неловка, очень юна. В глазах — ни намека на гниение: она будто всю Войну провела под крышей, в безопасности, безмятежная, играла с лесными зверюшками где-то в тылу. Песня, признается она со вздохом, — это так, пустые мечтания.