200 годами трудов сезонных зубил огня и льда, а надпись гласит:

В Память Константа Ленитропа, почил марта 4-аго лета 1766-го будучи 29 годов отроду. Мы смертью платим долг природе что ни год. Я уплатил, а дальше твой черед.

Констант прозревал — и не одним лишь сердцем — эту каменную длань, указующую из мирских облаков, указующую прямо на него, и контуры ее очерчены невыносимым светом, — прозревал ее над шепотом своей реки и склонами своих покатых грустных Беркширских холмов, как и сын его, Перемен Ленитроп, да и все в роду Ленитропов — так или иначе девять или десять поколений, что кувыркаются назад, ветвятся внутрь: все, кроме Уильяма, самого первого, что лежит под палой листвою — мята и пурпурный дербенник, зябкий вяз и тени ивы над погостом у болота в затяжном пути гниения, размывания, слияния с землею, камни являют круглолицых ангелов с длинными песьими мордами, зубастые черепа с зияющими глазницами, масонские эмблемы, цветистые урны, перистый ивняк, прямой и изломанный, истощенные песочные часы, солнечные лики, что вот-вот встанут или сядут — глаза выглядывают из-за их горизонта на манер вездесущего Килроя, а эпитафии — от прямолинейных и честных, как у Константа Ленитропа, до тряского размера «Усеянного звездами стяга» у миссис Элизабет, жены лейтенанта Исайи Ленитропа (ум. 1812):

Прощайте, друзья, я в могиле теперь, Смерть явилась ко мне за своей вечной данью. Восстанет Христос, Он спасет Свою дщерь, Я Его жду отныне, как учит Писанье. Услышь! Не помыслить о небе грешно. Будь богат ты и весел — умрешь все равно. В горней тьме, Вседержитель, нас благослови, Испытания наши — знак Божьей Любви.

И до дедушки текущего Ленитропа, Фредерика (ум. 1933), кто с типическим сарказмом и вероломством спер себе эпитафию у Эмили Дикинсон, не указав авторства:

Коль я за смертью не зашел, Она пришла за мной[11].

Всякий в свой черед платил долг природе, а излишки завещал следующему звену в фамильной цепи. Они начинали скупщиками пушнины, башмачниками, солильщиками и коптильщиками свинины, перешли на стеклоделие, стали членами городского правления, строителями сыромятен, мраморных каменоломен. Округ на мили окрест изошел на некрополь, серый от мраморной пыли — пыли, что была вздохами, призраками всех этих псевдоафинских монументов, которые где только ни прорастали по всей Республике. Вечно где-нибудь не здесь. Деньги утекали наружу через портфели акций мудренее любой генеалогии: что оставалось в Беркшире, уходило в лесные угодья, коих убывающие зеленые просторы акрами во мгновение ока преобразовывались в бумагу — туалетную, банкноты, газеты, среду либо основу для говна, денег и Слова. Они не были аристократами, ни один Ленитроп не закрался в «Светский альманах» или «Сомерсет- клуб» — они вели свое предприятие в безмолвии, по жизни сливались с динамикой, что окружала их совершенно, как посмертно сольются и с кладбищенской землей. Говно, деньги и Слово, три американские истины, движущие силы американской мобильности, присвоили Ленитропов, навеки прицепили к судьбе страны.

Но они не процветали… они разве только упорствовали — и хотя все у них начало распадаться, примерно когда Эмили Дикинсон, что всегда была неподалеку, писала:

В распаде — порядок: труд Дьявола нетороплив; Ничто не рушится вмиг — Крах всегда терпелив, —

они все-таки продолжали. Другим традиция была ясна, все знали: добудь, разработай, возьми все, что можешь, пока есть, потом двигай на запад, там еще полным-полно. Однако из некоей благоразумной инерции Ленитропы засели на востоке в Беркшире, упрямились — подле затопленных каменоломен и раскорчеванных склонов, что наоставляли, точно подписанные признания, по всей этой соломенно-бурой гнилостной колдовской земле.

Доходы иссякали, семья неустанно множилась. Проценты из разнообразных номерных доверительных фондов в бостонских семейных банках по-прежнему каждое второе или третье поколение обращались в еще какой-нибудь фонд, долгим раллентандо, бесконечными повторами, еле уловимо, срок за сроком, умирая… но ровно до нуля — никогда.

Депрессия — когда пришла — ратифицировала происходящее. Ленитроп вырос в горном опустошении компаний, идущих на дно, живые изгороди вокруг владений безмерно богатых полумифических дачников из Нью-Йорка опять впали в зеленую дикость или соломенную гибель, хрустальные окошки побиты все до единого, Гарриманы и Уитни смылись, газоны родят сено, а осени — больше не время для далеких фокстротов, лимузинов и ламп, но снова лишь для привычных сверчков, снова для яблок, ранние заморозки гонят колибри прочь, восточный ветер, октябрьский дождь: только зимние несомненности.

В 1931-м, в год Большого пожара в отеле «Эспинуолл», молодой Эния гостил у тети с дядей в Леноксе. Стоял апрель, но пару секунд, пробуждаясь в чужой комнате под грохот ног старших и младших кузенов на лестнице, он думал о зиме, до того часто его будили вот так, после такого же сна, папа или Хоган, и он промаргивался сквозь напластования грезы, а они волокли его наружу, на холод, глядеть Северное Сияние.

Пугало его до усрачки. А лучистый занавес вот сейчас распахнется? Что хотят показать ему духи Севера в своих убранствах?

Но теперь была весенняя ночь, и небо полыхало красным, тепло-оранжевым, сирены завывали в долинах возле Питтсфилда, Ленокса и Ли — соседи стояли на верандах, глазели вверх на искристый ливень, что рушился на горный склон… «Как звездный дождь, — говорили они. — Как пепел от Четвертого июля…» — 1931-й, таковы были сравнения. Угли падали и падали пять часов, дети задремали, а взрослые отправились пить кофе и травить байки о пожарах прошлых лет.

Но что это было за Сияние? Какие духи командовали? И, предположим, через мгновенье все это, целая ночь, и впрямь выйдет из-под контроля, и занавес распахнется, обнажит пред нами зиму, о какой ни один из нас не догадывался…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату