номеров «Die Faust Hoch»[78], которые никто не станет читать, спит ее дочь Ильзе — дышит так мелко, что еле заметно. От ресниц ее на скулы ложатся огромные тени.
На сей раз ушли навсегда. Эта комната сгодится еще на день, может, на два… а потом Лени уже не знает. На двоих она взяла один чемодан. Понимает ли он, каково женщине, родившейся под Раком, матери, весь дом свой уместить в один чемодан? У нее с собой несколько марок, у Франца — его игрушечные ракеты на луну. Все поистине кончено.
Как, бывало, грезила: она отправится прямо к Петеру Саксе. Если он ее не примет, хотя бы поможет найти работу. Но теперь, когда с Францем она и впрямь порвала… что-то, какое-то мерзкое неистовство земного знака будет вспыхивать в Петере то и дело… В последнее время она не уверена в его настроениях. На него давят с уровней гораздо выше обычного, догадывается она, и он с этим неважно справляется…
Но худшие инфантильные припадки ярости Петера все же лучше самых безмятежных вечеров с ее Рыбным мужем, когда он плавает в морях своих фантазий, тяги к смерти, ракетного мистицизма, — вот такой, как Франц, им и нужен. Они знают, как
Руди, Ваня, Ревекка — вот они мы, ломоть берлинской жизни, еще один шедевр «Уфы», символический Студент из «Богемы», символический Славянин, символическая Еврейка, поглядите на нас: Революция. Разумеется, никакой Революции нет, даже в
ВОЙСКО ВЛЮБЛЕННЫХ МОЖНО РАЗБИТЬ. По ночам такие надписи возникают на стенах «красных» районов. Художника или автора выследить никому не удается, отчего начинаешь подозревать, что он один и тот же. Хочешь не хочешь, а поверишь в народное сознание. Не столько лозунги, сколько тексты, явленные, дабы над ними задумывались, толковали их, чтобы люди переводили их в действие…
— Это правда, — уже Ваня, — посмотрите на формы капиталистического выражения. Порнографии — порнографии любви, эротической, христианской, мальчика к его собачке, порнографии закатов, порнографии убийства и порнографии дедукции —
— «Абсолютному»? — Ревекка выползает вперед на голых коленках — передать ему хлеб, влажный, тающий от касания ее мокрого рта. — Двое…
— Двое — это тебе так сказали, — Руди не вполне ухмыляется. В ее поле внимания — как ни жаль, и уже не впервой, проскальзывает фраза
— Я знаю, что сольемся вместе, — только и говорит она. Хотя они не занимались любовью ни разу, она говорит это в упрек. Но он отворачивается, как и все мы от тех, кто неловко воззвал только что к вере, а тему никак не развить.
Лени изнутри своего впустую растраченного времени с Францем достаточно знает про то, как кончать порознь. Сперва его пассивность не давала ей кончать вообще. Затем она поняла: чтобы заполнить ту свободу, которую он ей предоставлял, сочинять можно что угодно. Стало поудобнее: она могла грезить о таких нежностях меж ними (спустя время она грезила и о других мужчинах) — но одиночества прибавилось. Однако морщины ее так быстро не углубятся, рот не научится твердеть вне лица, которым она постоянно себя удивляет, — лица грезящего наяву ребенка, лица, что выдаст ее любому, кто бы ни посмотрел, именно такая смягченная жирком расфокусированная слабость, от которой мужчины читают в ней Зависимую Маленькую Девочку, — даже у Петера Саксы подмечала она такой взгляд, — а греза — та же, которую она отправлялась искать, пока Франц стонал в своих темных желаньях боли, греза о нежности, свете, где преступное сердце ее искуплено, больше не надо бежать, сражаться, является мужчина, безмятежный, как она, и сильный, улица обращается в далекое воспоминанье: в точности та греза, которую Лени здесь меньше всего может себе позволить. Она знает, что ей следует изображать. Тем более, Ильзе наблюдает все больше. Ильзе они не используют.
Ревекка продолжает тем временем спорить с Ваней, полуфлиртует, Ваня пытается удержать все в интеллектуальном шифровальном ключе, но еврейка возвращается — снова и снова — к телесному… так чувственна: бедра ее изнутри, над самым коленом, гладкие, как масло, напряжение всех мускулов, настороженное лицо, финты
А вокруг другие плескались, любили друг друга, произносили комические монологи, быть может, это его друзья — да, это же Сиги проплывает по-лягушачьи, мы его дразнили «Троллем», ни на сантиметр с тех пор не подрос… когда мы бежали домой вдоль канала, спотыкались и падали на самый твердый булыжник на свете, и просыпались по утрам, и видели снег на спицах фургонных колес, пар из ноздрей старой кобылы…
— Лени. Лени. — Волосы Рихарда откинуты назад, тело у него золотое, склоняется, чтобы извлечь ее из затуманенной ванны, усадить с собою рядом.
— Ты же вроде… — она растеряна, не знает, как сказать. — Кто-то мне говорил, что ты не вернулся из Франции… — Она не отрывает взгляда от своих коленок.
— Даже французским девушкам меня во Франции не удержать. — Он по-прежнему здесь — она чувствует, как он пытается заглянуть ей в глаза, — и говорит так просто, такой живой, уверен, что французские девушки наверняка убедительнее английских пулеметов… она знает, полнясь плачем по его невинности, что не мог он ни с кем там быть, что французские девушки для него по-прежнему — прекрасные и недостижимые агенты Любви…
В Лени теперь не видно никакой долгой службы, ничего. Она — то дитя, на которое он смотрел через парковые дорожки, которое встречал, когда она трюхала домой по
Теперь все при них уже не так буйствуют, больше почтения, даже робость, они счастливы за Рихарда и Лени.
— Лучше поздно, чем никогда! — пищит Сиги своим голоском пришпоренного карлика, вставая на цыпочки разлить майское вино по всем бокалам. Лени идет уложить волосы заново и чуточку осветлить, и Ревекка идет с ней. Они беседуют — впервые — о планах и будущем. Не касаясь друг друга, они с Рихардом