— У вас неприятности, — сказал Мравенко.

Он в тридцатых тоже был эмигрантом-содержантом, а также самым маниакальным и бессистемным шахматистом во всей Средней Азии. Вкусы его пали столь низко, что он включал в репертуар даже игру вслепую, кою русская душевная чувствительность полагает невыразимо омерзительной. Всякий раз Чичерин усаживался с ним за доску, расстраиваясь сильнее прежнего, старался быть любезным, вышутить соперника, чтоб тот начал играть разумно. Чаще всего проигрывал. Но тут уж либо Мравенко, либо зима Семиречья — такой был выбор.

— Вы вообще понимаете, что происходит?

Мравенко рассмеялся:

— Да кто понимает? Молотов не рассказывает Вышинскому. Но про вас им кое-что известно. Помните Киргизский Свет? Еще б не помнили. Так вот, они про это разнюхали. Не я им рассказал, но до кого-то они добрались.

— Это совсем древняя история. Сейчас-то зачем ворошить?

— Вас считают «полезным», — сказал Мравенко.

Они посмотрели друг на друга — долгими взглядами. То был смертный приговор. Полезность заканчивается так же быстро, как коммюнике. Мравенко боялся — и не только за Чичерина.

— А вы что будете делать, Мравенко?

— Постараюсь очень полезным не быть. Хотя они не идеальны. — Оба знали, что это задумывалось как утешение, только оно как-то не получилось. — Они точно не знают, отчего вы полезный. Работают по статистике. Вряд ли вам полагалось пережить Войну. А когда пережили, им пришлось к вам присмотреться.

— Может, и это переживу. — Вот тогда-то ему и взбрело на ум слетать в Москву. Но тут пришло известие, что батарею Вайссмана невозможно проследить дальше Пустоши. И его не пустила вновь ожившая надежда встретиться с Энцианом — надежда соблазнительная, с каждым днем все больше увлекающая от малейшей возможности двигаться дальше, уже по ту сторону встречи. Чичерин и не рассчитывал. Подлинный вопрос таков: достанут ли его прежде, чем он достанет Энциана? Ему б только еще капельку времени… надежда лишь на то, что они тоже ищут Энциана или же «S-Gerat» и пользуются им, Чичериным, так же, как он вроде бы пользуется Ленитропом…

Горизонт по-прежнему чист: весь день так. Кипарисообразные можже-вельники стоят в ржавых дымчатых далях, покойные, как монументы. В вереске показались первые лиловые цветочки. Не деловитый мир конца лета, но мир погоста. У доисторических германских племен такой и была эта земля — территорией мертвых.

Дюжина разных национальностей, переодетые аргентинскими эстансьеро, толпятся вокруг полевой кухни. Эль Ньято стоит на седле своей лошади, как истинный гаучо, вглядывается в германскую пампу. Фелипе на солнышке преклонил колена — бьет благочестивые полуденные поклоны живому присутствию некоей скалы посреди пустоши в Ла-Риохе на восточных склонах Анд. По аргентинской легенде прошлого века, Мария Антониа Корреа последовала за своим возлюбленным в эту засушливую землю с их новорожденным на руках. Пастухи нашли ее неделю спустя — мертвую. Младенец, однако, выжил — сосал молоко из ее трупа. К скалам, видевшим это чудо, с тех пор каждый год ходят паломники. Но конкретная скала Фелипе, кроме того, олицетворяет интеллектуальную систему, ибо он (как М. Ф. Бил и прочие) верит в некую форму минерального сознания, не слишком отличную от сознания растений и животных, разве что временная шкала иная. У камня она гораздо протяженнее. «Речь о кадрах в столетие, — Фелипе, как и все в последнее время, пользуется киножаргоном, — в тысячелетие!» Колоссально. Однако постепенно Фелипе пришел к выводу — с теми, кто не Разумные Скальщики, такое бывает редко, — что история, в нынешнем своем виде навязанная миру, — всего лишь фракция, внешняя и видимая доля. Мы должны вглядываться и в неизлагаемое, в безмолвие вокруг нас, к ходу следующего нами замеченного камня: к зонам его истории под долгим и женским упорством воды и воздуха (кто случится поблизости, кто раз-другой в столетие спустит затвор камеры?), приглядеться к низинам, где скорее всего пересекутся ваши тропы, человечьи и минеральные…

Грасиэла Имаго Порталес — темные волосы разделены прямым пробором и зачесаны со лба, в длинной черной юбке для верховой езды и черных сапогах — сидит, тасуя карты, подбирает себе флеши, полные дома, каре, просто забавы ради. Статисты почти ничего не принесли поиграть. Так и знала: некогда она думала, что если деньги использовать только в играх, они утратят реальность. Увянут. Уже? или это она с собой играет? Похоже, с самого приезда сюда Белаустеш наблюдал за нею пристальнее. Ей не хочется ставить под удар его проект. Несколько раз она ложилась с мрачным механиком в постель (хотя поначалу, в Б.А., поклялась бы вам, что не стала бы его пить даже через серебряную соломинку) и знает: он тоже игрок. Хорошая парочка, подсоединены грудь-в-грудь — Грасиэла это поняла, едва он ее впервые коснулся. Знает расклад, очертания риска знакомы ему, как любимые тела. У каждого мгновенья своя ценность, свой вероятный успех в сравнении с иными мгновеньями в иных руках, и тасовка для него — всегда от мгновенья к мгновенью. Он не может позволить себе помнить иные пер-мутации, если-бы-да-кабы — только настоящее, сданное ему тем, что он называет Шансом, а Грасиэла — Богом. На этот анархистский эксперимент он готов поставить все, а если проиграет, найдет себе еще что-нибудь. Но сдерживаться не станет. Грасиэла этому рада. Он — источник силы. Она не знает, сколь сильна окажется сама, если настанет миг. По ночам она, бывало, пробивается сквозь тонкую пленку алкоголя и оптимизма — и видит, как нужны ей другие, сколь мало пользы она способна принести без поддержки.

Декорации для будущего фильма немного помогают. Здания реальны — ни единого липового фасада. Боличе[353] затарена настоящим пойлом, пульперия[354] — настоящей едой. Овцы, скот, лошади и коррали — настоящие. Хижины защищены от непогоды, обжи ты. Когда фон Гёлль уедет — если приедет вообще, — ничто не рухнет. Если кому из статистов хочется остаться — милости просим. Многие желают лишь передохнуть — появятся новые поезда для ПЛ, новые фантазии о доме до уничтожения и хоть какая-то греза о том, чтобы куда-нибудь добраться. Эти уйдут. Но придут ли другие? И что скажет военная администрация о такой вот общине посреди их гарнизонного государства?

Это не самая странная деревня в Зоне. Паскудосси вернулся из своих скитаний с историями про палестинские подразделения, забредшие аж из Италии: они осели дальше к востоку и основали хасидские общины по примеру тех, что бытовали полтора века назад. Есть бывшие поселки компаний, подпавшие под шустрое и пугливое правление Меркурия, — теперь они моноиндустриальны, доставка почты на восток и обратно, Советам и от них, по 100 марок за письмо. Одну деревеньку в Мекленбурге захватили воинские собаки — доберманы и овчарки, поголовно натасканные без предупреждения убивать всех, кроме того человека, который их натаскал. Однако дрессировщики уже мертвы или потерялись. Собаки выдвигались стаями, загоняли коров в полях и потом волокли на себе туши за много миль своим сородичам. Они эдакими Рин-Тин-Тинами врывались на склады снабжения и грабили сухие пайки, мороженные гамбургеры, ящики шоколадных батончиков. Все подступы к Хундштадту[355] усеяны трупами окрестных селян и рьяных социологов. Никому и близко не подойти. Один экспедиционный отряд явился с винтовками и гранатами, но собаки разбежались под покровом темноты, поджарые, как волки, а уничтожать дома и лавки никто не нашел в себе сил. И занимать деревню никому не хотелось. Ну, отряд ушел. А собаки вернулись. Есть ли меж ними силовые линии, любови, верности, ревности — неведомо. Возможно, однажды «G-5» пришлет регулярные войска. Но собаки об этом могут и не узнать, у них может не оказаться германского страха перед окружением — они могут жить целиком и полностью в свете единственного, человеком внушенного рефлекса: Убей Чужака. Может, и нет способа отличить его от прочих заданных величин их жизни — голода, жажды, секса. Почем им знать, вдруг убей-чужака с ними родилось. Если кто и помнит удары, электроток, никем не читанные, свернутые в трубку газеты, сапоги и стрекала, ныне боль завязана с Чужим, с ненавистным. Если среди собак есть ересиархи, они дважды подумают, прежде чем вслух предлагать любые внесобачьи источники сих внезапных порывов тяга к убийству, что захватывают их всех, даже самих задумчивых еретиков, при первом же дуновенье Чужачьего запаха. Но наедине с собой они извлекают из памяти образ того единственного человека, который и навещал-то их нечасто, но в чьем присутствии они были уравновешенны и нежны, — от него исходило питание, добрые чесанья за ухом и поглаживанья, игры в принеси-палку. Где он теперь? Почему для одних он особенный, а для других нет?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату