взглянуть на результаты. Тот явно опасался сделаться следующим объектом мести своего сюзерена. — Ни аббат, ни горожанин, ни даже уличный попрошайка не смогут сослаться на городские стены, чтобы отказать мне или госпоже в повинностях, кои вы обязаны нести.
И гроза утихла так же внезапно, как и разразилась. Анри отпустил свою жертву и бросил кольчужные рукавицы рядом со мной (дело было в моем шатре), потом подцепил носком сапога табурет и спокойно сел, будто ничего и не произошло.
— Проголодался я.
— Сами виноваты. Это ведь вы сбросили на пол все, что можно было съесть. Вполне приличная лососина, сколько мне помнится…
— Я же ради доброго дела. — Его улыбка была доброй, грустной, виноватой, такой характерной для Анри. — Даже не знаю, сумеете ли вы отыскать мне что-нибудь поесть…
В Лиможе мы все научились относиться к Анри Плантагенету с осторожностью. Эта яростная вспышка гнева, это ужасное проявление его горячности явились для меня еще одной гранью характера человека, который стал моим мужем и в которого я влюбилась до самозабвения.
Если не считать этого эпизода, у меня о той поездке сохранились самые сладостные воспоминания. Травля и соколиная охота в ясные и прохладные дни осени. Ночи в наших уединенных покоях, подернутые дымкой страсти и наслаждений. То было время, воспоминания о котором мне приходилось воскрешать, как о празднике перед засухой. Ибо за теми четырьмя месяцами пролегла пустота. Лишь бесконечные недели, когда нас разделяли обширные пространства, а новости приходили нечасто. Я бережно держалась за эти воспоминания, словно за жемчуга на тоненькой нити, которые вот-вот рассыплются, стоит неосторожно пошевелиться. Или же как за Часослов со множеством изукрашенных каменьями икон: их можно вынимать, подолгу разглядывать, восхищаться ими. А можно и поплакать, когда рядом никого нет.
Можно никому в том не признаваться, но всему этому я и предавалась.
Ах, как мне его не хватало… Как я томилась все те долгие шестнадцать месяцев, пока Анри с войском был в Англии, вдали от меня. Шестнадцать месяцев! Невыносимо. Вести о битвах, осадах, засадах, а чаще — гнетущее неведение. Ведь почти никогда я не знала, жив он или погиб. Каждый новый гонец мог принести известие о том, что я овдовела.
Что же, мое замужество теперь таким и будет?
Меня страшило то, что его черты все более стирались из моей памяти, и всякую ночь я старалась представить себе его кипевшие страстью глаза и крупный нос. Его губы, которые умели и насмехаться, и улыбаться, и целовать до умопомрачения. Суждено ли мне так и провести остаток дней своих — в одиночестве, нарушаемом редкими вспышками радости? Любила ли я его? Если любовь выражается в той, что я тоскую по нем, непрестанно думаю о нем, а засыпая и просыпаясь грежу, что он рядом, тогда я обречена. Мне не хотелось больше зависеть от мужчины, однако я так тосковала по нему, а когда была вынуждена по необходимости сидеть в стенах дворца, время тянулось бесконечно.
Я печально вздохнула.
Словно угадав мою печаль, недавно взятый ко двору трубадур опустился на одно колено и, не спуская с меня своих черных глаз, снова провел пальцами по струнам лютни.
Я наградила благосклонной улыбкой эти строки, написанные специально для меня. Они дышали безнадежностью любви мужчины к женщине, стоящей по рождению неизмеримо выше. И улыбалась, пока Аэлита не вернула меня к действительности.
— Если ты будешь ему так улыбаться, то Анри бросит его в темницу быстрее, чем трубадур настраивает лютню.
— О чем ты?
— Элеонора… да ведь о нем уже идет такая слава!
Я посмотрела на юношу, все еще коленопреклоненного, не сводившего с меня взора, в котором горели покорность и обожание. Бернат де Вентадорн[91] был причислен к нашей свите, когда мы с Анри объезжали южные владения, и мне не пришлось разочароваться в его таланте.
— Он в тебя влюбился, — шепнула Аэлита.
— Но я-то в него не влюблена.
— А он считает, что влюблена!
— Он не может так думать! Просто трубадуру положено боготворить свою госпожу.
— В его песнях нет обожания. В них кипит страсть. Быть может, романтическая, но все же страсть.
Я посмотрела на него внимательнее. Несомненно, красив: тонкие черты лица, густая грива черных волос, высокий рост, гибкий стан, и наряд трубадура сидит на нем с большим изяществом. Но я не видела в нем своего любовника. Неужто люди могут так подумать? И Анри так подумает?
Просто смешно! Пусть Бернат и талантлив, но ведь он всего лишь незаконный отпрыск воина- лучника, рожденный безотказной подручной кухарки[92]. Все же иные находили его весьма привлекательным, ибо ко времени его прихода к нам за Бернатом уже закрепилась определенного рода слава: он соблазнил жену своего предыдущего покровителя.
Я снова вздохнула. Какой женщине не придется по душе, когда красавец мужчина восхваляет ее таким манером?
Беда была в том, что Бернат произносил такие слова, выражал такие чувства, какие ко мне должен бы обращать Анри — я этого хотела. Но Анри был очень далек от романтики. Да, он часто писал мне письма, сообщал новости, держал меня в курсе бурной заморской политики. Я незаметно вытянула из рукава последнее письмо и перечитала строчки, написанные знакомым стремительным почерком.
Похоже, писал он это письмо прямо в седле — скорее всего, так оно и было. Лист изобиловал кляксами, местами перо заметно срывалось, да и комья дорожной грязи были заметны.
«Но ведь он сейчас в очень сложном положении, в постоянном напряжении, — прозвучал в душе голос разума. — Чудо уже и то, что он вообще взял на себя труд написать тебе письмо».