этого. У нас, брат, знаешь, как? У нас, брат, здеся-ка строго!
Перфильев взглянул в серые похолодевшие глаза Овчинникова и сказал, вздохнув:
— Ну, слушай! Опасался я тебе открыться-то, понимаешь? Как бы ты простой казак, так моя душа вся пред тобой настежь была, а теперь ты самоглавный атаман. Эвот у тебя сабля-то какая, вся в серебре да золоте, и чекмень с позументом. Думал, наляпаешь на себя лишнего, так ты…
— А ты говори, говори о деле-то, а то девка скоро вернется, — нетерпеливо сказал Овчинников и раскинул по столу крепкие руки.
— Прямо, без утайки скажу, — решительно начал Перфильев. — Послал меня сюда граф, Алексей Григорьич Орлов и дал повеленье казаков от самозванца отвращать, чтобы они от него отстали да связали бы его. Тогда, сказал мне граф Орлов, вы и все милости от государыни примете…
— Вот видишь, Перфиша, не прав ли я был, что в подозрении держал тебя? — тяжело задышав, сказал Овчинников и нахмурил брови. Наступило томительное молчание. Затем Овчинников заговорил:
— Начхай ты на этого Орлова, мы сами здеся-ка Орловы-Чернышевы, графья! Плюнь, говорю, да служи верно батюшке — он точный государь, Петр Третий. Эвот его даже офицеры признают. Недавно Горбатов, офицер из Оренбурга, перебежал к нам, так и он в государе уверился довольно. А что Екатерина нашего государя злодеем обзывает, так это её дело: ей податься некуда, ей так и так надобно простой народ обмануть. Идем, идем, Перфиша, к государю нашему, откройся ему во всем…
Пугачёв только что вернулся с Маячной горы, куда он ездил с офицером Горбатовым, дававшим ему наглядное пояснение, как Оренбургская крепость устроена.
Войдя во дворец, Овчинников велел Перфильеву обождать в прихожей, а сам, прихрамывая, прошел в золоченое зальце и доложил Пугачёву о приехавшем из Петербурга казаке.
— Покличь! — сказал Пугачёв. — А сам ты, Андрей Афанасьич, шагай до Военной коллегии, пущай все сюда идут. Надо нам под Уфу человека слать, чтобы обначалить дело наше, полагаю Чику туда спосылать, благо он на Воскресенском заводе, не столь уж далече от Уфы-то.
— Отменно, ваше величество, рассудить изволили! Чика хорош будет.
Ну-к, я пошел в коллегию.
Войдя к царю и взглянув на чернобородого плечистого человека в простой казачьей одежде и в длинных валенках, Перфильев сразу заскучал сердцем. «Вот так царь, — подумал он, — мужик — мужик и есть… Ах, сукин сын Овчинников!» — и повалился Пугачёву в ноги. Сделал это вопреки всем своим мыслям, как если бы кто с силою толкнул его: на колени! — столь повелителен был взгляд у этого детины.
— Встань и расскажи, что ты в Питенбурхе делал?
— Был по войсковому делу там, да не дождавшись резолюции, коль скоро услыхал, что вы здеся-ка объявились, бежал, чтоб служить вам верой и правдой.
— Истину ли говоришь мне, есаул? Не кривишь ли? Не шпионствовать ли прибыл к нам? Ась?
— Нет, ваше величество, супротив вас я никакого намерения не имею. Не такой я человек, чтобы…
— Ой ли? Ну, гарно, гарно… В таком разе оставайся, служи верно, как все казаки ваши мне служат, — Пугачёв разглядывал Перфильева в упор. Он казался ему человеком твердым, воинственным и как будто честным. Лишь не нравились глубоко запавшие глаза казака, то, как исподлобья, сурово и хмуро, смотрел он. — Ну, иди с богом!
Когда Перфильев вышел через сени на крыльцо, охрана яицких казаков расступилась перед ним. Его все знали, спрашивали наперебой:
— Каким побытом пожаловал к нам, Афанасий Петрович? Ну, каково в Питере? Каково в дороге? Поди, государыня-коварница войско по нашу душу шлет?
— Нет, не бойтесь, братья казаки, — здороваясь со знакомыми, говорил коренастый, небольшого роста Перфильев, рыжеватые щетинистые усы его топорщились. — В Питере есть слых, что промежду великим князем Павлом Петровичем и его матерью черная кошка юлит. Быдто бы Павел-то Петрович сторону родителя держать собирается, Петра Федорыча!
— Дай-то бог! — откликнулись хором казаки.
Перфильев, умный и бывалый, после краткой встречи с Пугачёвым враз почуял в нем человека стоящего, сильного духом. «Эка диво, что в мужицком шебуре! Он ведь с похода прибыл… А вот как взглянул в глаза, так насквозь, кажись, и усмотрел меня. Эх, дурак я, дурак!.. Не открылся сразу! Беспременно открыться надо. Все начистоту доложить!»
К явившейся во дворец Военной коллегии Пугачёв вышел не вдруг. Он облекся в нарядный, с позументами кафтан, в бархатные, малинового цвета, шаровары, в желтые татарские, шитые шелками, сапоги.
Иван Почиталин вытащил из кармана бутылку с чернилами, Максим Горшков — свою. Поднялась вслед им из кухни Ненила, зашумела:
— Это чего же вы, молодцы, озоруете? Склянок поганых понатыркали на чистую скатерть… Опрокинете, кому стирать? Уберите!
Почиталин с Горшковым, оробев крикливой бабы, сняли чернильные бутылки. Ненила сдернула скатерть, сказала:
— Ладно, и на голом столе наварачкаете бумажонки-то, не бо знать какие писаря великие!.. — Она пренебрежительно крутнула носом. — Эта скатерть батюшке дареная… Сама Стеша Творогова препоручила ему… Ой, да уж… Не глядели б мои глаза… Чего пялишься-то на меня, Иван Александрыч? Не узнал? Твоя хозяйка батюшке скатерку-то приперла!.. Твоя, твоя!
— Геть на кухню! — притопнул на нее появившийся на пороге Пугачёв.
Ненилу как ветром сдунуло. Иван Творогов, вдруг помрачнев, метал косые взгляды на батюшку и, потеребливая черную, в крупных кольцах небольшую бороду свою, сидел все время молча.
Пугачёв приказал думному дьяку Ивану Почиталину составить именной указ Чике-Зарубину, находившемуся на Воскресненском заводе, чтоб он немедля отправлялся в Уфу и принял начальство над всей собравшейся там толпой усердных государю воинов.
— Окромя того… Ну-ка ты, Горшков, возьми бумажку, подобротней которая, голубенькую, да напиши Ивану Зарубину тако: «Я, божией милостью, Петр Федорыч Третий, император, тебя, Зарубина-Чику, облекаю навсегда полной мочью. И всем, как военным, тако и гражданского и церковного званья особам, тебе во всем покоряться. Облекаю тебя полной мочью казнить и миловать».
Пока Горшков, сопя и выделывая губами натужливые гримасы, писал, Пугачёв, наморщив полуприкрытый челкой лоб, выискивал в своей памяти знаменитых генералов, с коими приходилось ему встречаться. «Граф Чернышев, с ним мы Берлин брали!» — мысленно воскликнул Пугачёв и спросил Горшкова:
— Ну, что, господин секретарь, написал, что ли? Пиши еще… как его… лескрип: «И жалуем мы тебя, Ивана Зарубина, в графы Чернышевы.
Отселева ты больше не Зарубин-Чика, а именоваться тебе по всей государственной форме тако: граф Чернышев…» Господа Военная коллегия, поздравляю вас с новым произведенным графом! И напредки нам надобно, внушения ради, званья графьев да князьев раздавать достойным. Давилин, прикажи, чтоб из пушки три раза вдарили в честь нашего казацкого графа Чернышева. А ты, Овчинников, не забудь объявить по полкам, чтобы честь-честью касаемо чина и порядка.
С казнью полковника Лысова воздух очистился: атаманы и все приближенные вздохнули свободнее. На душе Пугачёва тоже полегчало, как будто ему вырвали больной, сгнивший зуб.
За последнее время Дмитрий Лысов стал вносить в армию начало распада.
По природе предприимчивый и коварный, он явно горел завистью к Пугачёву, умышлял тем или иным манером свалить его, захватить власть и объявить себя «не каким-то там царем», а доподлинным «казацким батькой». В этом духе он и действовал: копил богатства для подкупа нужных людей, старался расположить к себе казачьи низы, крестьян и солдат. Привлек на свою сторону офицера Волжинского. Эти кривые, но далеко нацеленные пути Лысова впоследствии узнались.
Пугачёвскому штабу довелось принять меры, дабы на корню прикончить брожение в армии. Военной коллегией было предано казни двенадцать явных изменников. А когда начались побеги заговорщиков, беглецов ловили и немедля вешали. «Нечего злодеям мирволить, — говорил Емельян Иваныч в Военной коллегии и добавлял с угрозою: