Москвы проехать не мог».
Такого же смысла бумага была отослана и казанскому губернатору.
Курьерам офицерского чина была дана особая инструкция.
Итак, шла ловля не только злодея Емельки Пугачёва, но и генерала, против него сражавшегося и надумавшего бежать с поля военных действий. А что Кар действительно бежал, в этом не было ни малейшего сомнения. Он самочинно передал командование отрядом генерал-майору Фрейману, сел в уютный возок и двинулся в Казань.
Среди солдат возникли по сему поводу толки:
— Ага, барабаны-палки. Учухали, братцы, пошто генерал-то удрал?
— Неужто нет!.. Он больше и глаз сюды не покажет.
— Знать, братцы, уверовал он… в царя-то. Барабаны-палки…
— Вестимо, уверовал… Не хочет супротив взаправдашного-то самодержца воевать… Пущай, мол, солдатня отдувается, с солдатни и спрос таковский.
— Во, во! Да и нам, ребятушки, это дело обмозговать надобно… Чать, не бараны!
Перфильев с Герасимовым тоже правились в Казань, к губернатору Бранту; деньжат у них было довольно, в пути питались они хорошо и выпивали почасту. Зимняя дорога наезжена, обставлена верстовыми полосатыми столбами, а на взлобках, где гуляют ветродуи, утыкана частыми вешками.
Темные, неуютные зимою деревеньки с покривившимися, крытыми соломой избами, села с деревянными храмами, помещичьи усадьбы в садах да в рощах.
Встречались порой и зажиточные, хорошо обстроенные села; церковь, два кабака, базар с торговыми балаганами, крепкие хозяйственные избы, даже церковная школа для ребят.
По большой торговой дороге двигались взад-вперед скрипучие обозы с замороженной рыбой, мясом, свининой и птицей, с мешками муки, с возами сена. Или встречался собственный обоз какого-нибудь богатого купца-волжанина на пятидесяти сытых и рослых конях в доброй, кожаной, с медными бляхами сбруе. Под расписной дугой у каждого купеческого коня валдайский колокольчик, на шее шаркунцы с бубенцами, грива расчесана, хвосты подкручены. На объемистых возах, набитых в Москве красным товаром да сукном, укрытых от метелей кожами, перевитых пеньковыми веревками, сидят краснощекие, одетые в теплые тулупы, купеческие извозчики; у каждого в ногах по самопалу, топору да по железному кистеню: в пути всяко случается, можно угодить и на разбойничков.
— Чей обоз-то? — перегоняя вереницу подвод, кричит со своих санок Перфильев.
— Кобелевых, именитых казанских купцов, Афанасья да Ивана, братья они.
— В Казань правитесь?
— Пошто в Казань? В Нижний! — и рыжебородый богатырь скатывается с воза, чтоб в ходьбе маленько поразмяться. — В Нижнем на склады сгрузим до весны, а весной-летом товары водой пойдут — кои до Макарья на ярмарку, а кои в Казань.
— А из Нижнего куда же вы?
— А мы опять в Москву. С Нижнего-то заберем железо демидовское, да медь с собственных кобелевских заводов, да хлеба хозяйского, да юфти. На войну все… Ведь война-то который год тянется, а у войны нуждишек не мало. Так вот до весны и будем ездить меж Волгой — Москвой. А ваш путь куда принадлежит? — неожиданно спросил извозчик. — Ах, в Казань? Так-так.
Чегой-то, бают, не вовсе спокойно там, будто царь-батюшка самоновейший объявился народу.
— Не царь, а самозванец, — возразил Перфильев и пустил свою лошадь шагом. — Да и не под Казанью, а под Оренбургом. А ты откудова слышал?
— Да пробалтываются! — шагая рядом с санками Перфильева, ответил рыжебородый. Он достал из-за пазухи житную лепешку, перекрестился и стал кусать белыми, как снег, зубами. — Ведь оттедова, из-под Казани-то, кой-какие из помещиков в Москву подаваться стали, ну-к слухи-то и катятся от их ямщиков да дворни. Царь-объявленец, мол, дворян-то не шибко милует, больше, мол, приклоняется он до простого народу, до черни, значит.
Перфильев переглянулся с Герасимовым, и оба пустили свои сани на полный ход.
Большая торговая дорога была оживлена и день и ночь. Много тысяч подвод ежедневно попадалось нашим путникам. И так по всей Руси, от черноморских степей до приполярной, почитай, тундры, от Балтийского моря до Уральских гор и дальше — по бескрайним просторам Сибири, особенно в зимнее время, кишели дороги обозами, проезжим и прохожим людом.
Встречались нашим путникам и необычные, шумные подводы на плохих лошаденках, в веревочной да лыковой сбруе. Это какая-нибудь волость спешно доставляла в Москву очередную партию новобранцев. В широких санях-розвальнях, как сельди в бочке, сидели пьяные парни: одни орали песни, другие — упившиеся — лежали поперек саней мертвыми телами, третьи били себя кулаками в грудь и, скосоротившись, горько, неутешно плакали: «В Туретчину, братцы, к бусурманам!..»
Не мало по дорогам моталось и пешеходов. То шли артелями плотники, то пильщики, то пимокаты. Вот крестьянин ведет тощую коровенку на базар, её подгоняет хворостиной парнишка, укутанный мамкиной шалью; вот божьи старушки семенят неведомо куда и стрекочут между собою, как сороки, а вот два высоких крепких старика с посохами и заплечными берестяными кошелями.
Они внушительного вида, лица их свежи, взоры светлы, белые бороды волнисты. Один, выставив на мороз лысину, идёт без шапки, он всю зиму — дома и в дороге — спит на сеновалах. Им в пути хорошо подают, а на ночлегах сытно кормят. Оба второй уже год шагают по обещанию из-под Иркутска в Киев, на поклонение киево-печерским чудотворцам, а ежели война с неверными «пресечется», то старцы-трудники, пожалуй, примут путь на Иерусалим-град и ко святой горе Афонской.
— А как же дома-то у вас? — полюбопытствовал Герасимов.
— А дома у нас, в Сибири-матушке, все справно. Мы с Лукой соседи будем, шабры. У него семейство в двадцать душ, у меня того более. У нас у двоих-то до двухсот коровушек да по косяку лошадушек.
— Ха! — удивленно крутнул головой Перфильев. — Видно, помещиков-то нету у вас, в Сибири-то?
— Бог миловал… Этого сраму, позорища, чтоб человек человека, аки собаку, продавал да по своему хотенью истязал даже до смерти, у нас, в Сибири, не водится. Ваши мужики-то к нам бегут. Бе-гут, бегут!
— А сколько же вам лет будет, старички? — спросил Герасимов. — По шестидесяти есть?
— Мне восемьдесят девять, — сказал дед без шапки, — а Лука-т на восемь годков старей меня, ему уж к веку подваливает, к ста годкам. Вон он, дуй его горою, крепыш какой. Репа-репой. Ну, прощевайте-ко-ся… — Светлые старцы легкой ступью пошагали дальше.
На ночевках, где-нибудь на постоялом дворе или в ямской избе, путники наши все чаще, все охотнее возвращались к одному и тому же заветному разговору. В дороге, при ямщиках, скрытные речи вести опасно, а вот с глазу на глаз, потягивая в теплой хате винцо или горячий сбитень с пахучим свежим караваем вприкуску, раскинуть умом-разумом весьма невредно.
— Да, брат, да, Перфильев, — начинал усатый казак Герасимов и ужимал глаза вприщур, — такие-то дела-делишки. Ведь я сказывал тебе, что видел покойного государя вживе не единожды, и буде сей, называющийся, и впрямь государь, узнаю его зараз.
— Каким, однако, побытом могло статься, чтобы простой человек взял да и объявил себя государем? — озадаченно вопрошал Перфильев. — Кажись, и статься сему не можно. А на мой смысл, называемый графом Орловым Емелька Пугачёв и впрямь есть он — Петр Третий.
— Да ведь ходила молва, будто манифесты о смерти государя ложны, будто выкраден он из-под ареста…
— А ежели так, — озираясь, нашептывал Перфильев, — тогда воистину под Оренбургом это он и есть. Ведь должен же он, державец наш, где нито объявиться…
— Знаешь что, Перфильев, задышав в шадривое лицо товарища, таинственно говорил усатый Герасимов, — ежели я, повстречавшись, узнаю государя, тогда, хоть убей меня, а злого умысла супротив него допускать не стану.
— А как иначе? Как можно руку поднять на государей! — восклицал Перфильев. — Их головы помазанные. Только вот ты што скажи, чью сторону держать нам: государя альбо государыни?
— Нам в их дела встревать нечего, они промеж собой как хотят, так пусть и делят. Наше дело маленькое… Наша хата с краю… как говорится.