мусора, под ногами скрипела штукатурка, а высь собора гулким эхом отзывалась мирским голосам и ударам молотков.
Она испытала потребность окунуться на мгновение в мирный сумрак, принести туда все смутное свое томление, нежданно и неодолимо нахлынувшее вновь после безумной скачки на ярмарке, над лицами толпы. После приступа гордости ей хотелось утешения, уюта, ибо гордость, как и презрение, казалась ей особенно мучительной.
Но древний церковный сумрак заполоняли куски штукатурки, пахло известковой пылью и известью, они натыкались на леса и кучи мусора, а алтарь был завешен пыльными тряпками.
— Давайте посидим здесь минутку, — предложила она.
Они посидели в полумраке на задней скамье, не замеченные никем, и она глядела на грязную и хлопотливую работу каменщиков и штукатуров. Рабочие в тяжелых сапогах толклись в проходах, перекликались грубыми простонародными голосами.
— Эй, приятель, ты что, с лепниной завозился там, что ли?
В ответ с потолка доносилось что-то грубое. Своды собора оглашало пустынное эхо.
Скребенский сидел рядом с ней, очень близко. И все казалось чудесным, хотя и немного пугающим — порушенный мир вокруг, и они с ним карабкаются вверх, неуязвимые, беззаконные, вознесенные над всеми и вся. Он сидел так близко, касаясь ее, и она чувствовала это касание. Она радовалась ему. Давление его тела словно взбадривало, толкая, побуждая к чему-то.
Когда они ехали домой, он сидел рядом. И когда экипаж качало, он прислонялся к ней, накренялся медленно и сладострастно и не сразу распрямлялся, восстанавливая равновесие. Не спросив, он потянулся за ее рукой и, нащупав ее под покрышкой, стал одной рукой, не отрывая взгляда от дороги, поглощенно и чутко расстегивать пуговки на ее перчатке, осторожно обнажая руку. И тесная близость его от природы чутких пальцев заставила девушку зайтись в чувственном восторге. Его рука была такой чудесной — как чуткий зверек, она копошилась во мраке темного неведомого мира, ловкими движениями отодвигая край перчатки, обнажая ее ладонь, пальцы. Потом его рука сомкнулась, сжав ее руку так крепко, тесно, как будто плоть их слилась воедино, соединив его руку с ее рукой. А между тем он не отрывал взгляда от дороги и ушей лошади, бежавшей мимо поселков и деревень, и Урсула сидела рядом с ним, поглощенная, пышущая жаром, ослепленная новым светом. Ни он, ни она не нарушали молчания. На посторонний взгляд они пребывали каждый сам по себе. Но плоть его сливалась с ее плотью в тесном единении рук.
Затем чужим голосом, изображая легкость и небрежность, он проговорил:
— Когда мы сидели в церкви, мне вспомнился Ингрем.
— Кто это, Ингрем? — спросила она.
Она тоже изображала легкость. Но она осознавала, что надвигается нечто запретное.
— Он служит со мной в Чатеме, младший офицер, на год старше меня.
— Ну и почему в церкви он вам вспомнился?
— У него в Рочестере была девушка, и они облюбовали себе в церкви угол и обнимались там.
— Прелесть какая! — вырвалось у нее. Но он не понял.
— Не совсем прелесть. Служитель поднял ужасный шум.
— Позор! Почему им нельзя было посидеть в церкви?
— Наверное, все считают это святотатством, все, кроме вас и Ингрема с девушкой.
— А я так не считаю, я думаю, что обниматься в храме как раз правильно!
Сказала это она чуть ли не с вызовом, хотя в глубине души так не думала. Он промолчал.
— А она хорошенькая?
— Кто? Эмили? Да, довольно-таки хорошенькая. Она была модисткой, и появляться на улице с Ингремом ей было неудобно. Вообще история была неприятная, потому что служитель выследил их, разузнал, кто они такие, и поднял большой шум Потом все было, как и должно было быть.
— Что с ней стало?
— Отправилась в Лондон, поступила на фабрику. А Ингрем до сих пор ездит к ней на свидания.
— Он любит ее?
— Уже полтора года как они вместе.
— А как она выглядит?
— Эмили? Маленькая, скромная такая, как полевой цветочек. Бровки у нее красивые.
Урсула обдумывала услышанное. Вот она — настоящая любовь из большого мира!
— А что, у всех мужчин есть любовницы? — спросила она, сама удивляясь собственной дерзости. Но рука его по-прежнему оставалась сплетенной с ее рукой, а лицо было все так же невозмутимо.
— Они вечно рассказывают какие-нибудь потрясающие истории о той или иной красотке и сами же опьяняются собственными речами. И большинство, чуть выдастся свободная минутка, мчатся в Лондон.
— Зачем?
— На встречу с той или иной потрясающей красоткой.
— Какие же они, эти красотки?
— Разные. И имена их, как правило, мелькают, словно в калейдоскопе. Один парень, так тот просто настоящий маньяк. Держит наготове чемоданчик, и как только освободится — хвать чемоданчик в руку! И в поезде переодевается. Не обращая внимания на соседей, снимает мундир и хоть немного, а переменит одежду.
Урсула пораженно внимала ему.
— Почему же он так торопится? — спросила она. Вопрос прозвучал сипло, натужно.
— К женщине, наверное.
От жестких этих слов по коже пробегал холодок. И все же мир беззаконных страстей восхищал и увлекал ее. Безудержность этих страстей казалась великолепной. В ее мир вступило приключение. Оно казалось великолепным.
В тот вечер она засиделась в Марше дотемна, и Скребенский пошел провожать ее до дома. Она словно не могла от него оторваться. И она все ждала, ждала чего-то большего.
В теплом новорожденном сумраке раннего вечера она внезапно ощутила себя в другом мире — жестче, отдаленнее, прекраснее. Теперь все будет по-новому.
Он шел рядом и все также молча, чутко обвил рукой ее талию и мягко, очень мягко привлек ее к себе, пока твердый его бок не притиснулся к ней; ее словно подхватило, подняло в воздух, оторвав от земли и опустив на твердую, зыбкую поверхность его тела, на которую она словно приземлилась и лежала там в сладостном зыбком полузабытьи. И пока она пребывала там, в этом полузабытьи, его лицо придвинулось ближе, склонившись над ней, и она, опустив голову ему на плечо, почувствовала на лице его теплое дыхание. Потом мягко, нежно, с нежностью, от которой она готова была потерять сознание, его губы коснулись ее щеки, окатив ее волнами жаркой тьмы.
Но она еще ждала в полузабытьи, качаясь на жарких волнах, как Спящая красавица из сказки. Она ждала, и опять его лицо склонилось к ней, она ощутила тепло его губ, замедлив шаг, они остановились; они тихо стояли под деревьями, и губы его медлили на ее лице, подобно бабочке, медлящей у чашечки цветка. Она прижалась к нему грудью чуть теснее, он шевельнулся и, обхватив ее руками, привлек к себе.
И затем в темноте он склонился к ее рту и мягко, нежно коснулся ее рта своим ртом. Она почувствовала страх, лежа у него на плече, ощутила губами его губы. Беспомощная, она не двигалась. Потом, когда рот его прижался теснее, раскрыв ее губы, подхваченная горячей волной, она протянула ему свои губы и судорожными резкими движениями бурно, мучительно притянула его к себе. Она побуждала его идти все дальше, ближе, и губы его прижимались, накатывая, мягкие, мягкие, как волна, как сильный прибой, неодолимые, пока она не вскрикнула тихонько, глухо и не оторвалась от него.
Она слышала рядом с собой его странно тяжелое дыхание, и восхитительное и ужасающее чувство странности охватило ее и не отпускало. Но теперь в ней затаилась и какая-то опасливость. Неверными шагами они продолжили путь, дрожа, как сумрак под ясенями на холме, там, где проходил дед Урсулы с букетом нарциссов, когда шел делать предложение, где гуляла ее мать с молодым мужем, прижимаясь к нему так же тесно, как теперь прижималась к Скребенскому она, Урсула.
Урсула замечала темные ветви деревьев наверху, покрытые листвой, замечала и красоту каждого листка из тех, что оплетали эту летнюю ночь.